Лицо у человека с зубами


Опубликовано: 17.09.2017, 08:29/ Просмотров: 691

Глава 1

Приходят и уходят поезда!.

Сизый дымок вьется над дачной станцией. Приходят и уходят поезда. Одни идут на Киев, другие из Киева… Тянутся длинные воинские эшелоны. В запыленные окна вагонов видны забинтованные головы, бескровные лица, туго стянутые монашеские косынки сестер и свешивающиеся с верхних полок солдатские одеяла. На площадках и на ступеньках вагонов сидят молодые солдаты с забинтованными обрубками рук и ног; прыгая на костылях и теряя стоптанную туфлю, жадно выглядывает из дверей раненый и, поймав сочувственные взгляды женщин, ухарски машет рукой. Паровоз с коротким свистком дергает вагоны, и эшелон медленно проплывает мимо, туда, на Киев… А навстречу ему уже торопится другой длинный состав товарных вагонов. В распахнутых настежь дверях теплушек стриженые головы, безусые молодые лица, рассыпанные по щекам веснушки цвета спелой ржи, молодые васильковые, карие и черешневые, притуманившиеся глаза. Сыплются из солдатских карманов запасенные дома подсолнушки, ухает под тугими пальцами гармонь, и дружно из вагона в вагон подхватывается песня.

– Мене люды визьмуть… тебе люды визьмуть… Моя не будешь. Эх, жаль! Жаль!..

Исчезает вдали паровоз. Глохнет под стук колес песня. Долго смотрят вслед эшелону бабы с завязанными на затылках концами платков… Что делать? Война… Солдаты… Туда едут здоровые, многие ль вернутся хоть калеками… Не на гулянку едут хлопцы – на войну… Напал на родную землю германец, выставил проклятый кайзер Вильгельм закованную в железо армию, вот и поспешают они, молодые, наспех обученные новобранцы, чтобы сложить свои головы за веру, царя и отечество… Эх, жаль… Жаль…

Война… А к маленькой станции, лязгая колесами, расшатанные пассажирские вагончики подвозят дачников. Выгружаются на платформу чемоданы и картонки, звенят детские голоса, среди встречающих и провожающих молодые нарядные женщины, мамушки, нянюшки, старухи… Подлетают к станции экипажи, пролетки; сбруя на лошадях блестит под солнцем начищенными бляхами, на высоких облучках степенные кучера в бархатных безрукавках. Тянутся вдоль железнодорожных путей нарядные дачи с высокими шпилями на крышах. Из летних кухонь вьется аппетитный дымок, на клумбах цветут розы… Не пустуют дачи: душно сейчас в городе, на зеленый корм, на широкий воздух рвутся люди… Прошла весна, уже давно похозяйничал в лесу ветер, помог он столетним дубам развернуть длинные клейкие листочки. Давно раскудрявились беленькие, словно умытые зимним снежком березки, загустел орешник, вытянулись новые побеги тонкой рябинки, на желтых стволах сосен заблестели янтарные капельки смолы. А за лесом, за экономией пана Песковского, в глухой глуши словно пристыл к земле арсеньевский хутор – не шевельнет закрытыми окнами, не потянет уютным дымком, не хлопает наглухо закрытыми дверьми, не перекликается веселыми молодыми голосами…

Все эти годы, как только у девочек кончались экзамены, Арсеньевы переезжали на свой хутор. С первым весенним солнышком Динка начинала считать дни, оставшиеся до переезда. И каждый раз, обегая знакомые, дорогие ей местечки, удивлялась, как вырос и разросся сад, какая вкусная вода в холодном, обжигающем губы роднике, как ласково шумит ореховая аллея. Динка уверяла, что даже лягушки на пруду сразу узнают ее и, раздуваясь от крика, всплывают наверх… Но не только для Динки, для всех Арсеньевых переезд на хутор был всегда радостным событием, к которому исподволь готовились всю зиму, мечтая о летнем отдыхе. И каждый раз осенью, переезжая в город на долгие зимние месяцы, они грустно расставались с полюбившимся им хуторком. Динка, вспоминая о нем в холодный, снежный вечер, жаловалась, что все еще слышит стук молотка, которым Леня забивал окна и двери…

Арсеньевы никогда не держали сторожа. Затерянная в глуши между двумя селами хатка зимовала одна… Она стояла вдалеке от дороги, и только птицы, разгуливающие по саду, оставляли свои мелкие росчерки на запорошенных снегом дорожках да столетние дубы сбрасывали на крышу рыхлые комья снега, прикопившегося на их ветках.

Зато уж ранней весной, когда из прелой черной земли выбивались первые зеленые ростки, а на склонах железнодорожной насыпи появлялись незатейливые желтые цветочки, хутор начинал оживляться наездами молодых хозяев.

Чаще всего это были Леня и Вася; они приезжали сюда на воскресный день готовиться к экзаменам. Иногда с ними увязывалась Динка.

– Ну зачем она нам? – сердился Вася. – Земля еще сырая, наберет она полные галоши воды, да еще и простудится!

– Динка не простудится, – убежденно говорил Леня. – Пусть побегает на воздухе!

– Но ведь мы же едем заниматься. Вечно ты что-то осложняешь, Леонид, – ворчал Вася.

Динка делала постное лицо и, прикрывая ладонью румяную щеку, начинала жалобно причитать:

– Воздуха вам для меня жалко, да? Всю зиму я не дышу, посинела уже вся, а вам жалко?

Леня прыскал от смеха, Вася смягчался:

– Ну поезжай. Только смотри не лезь куда попало и не мешай нам заниматься!

На хуторе, обегав все дорожки, Динка успевала навестить Федорку, наломать мохнатой вербы, провалиться в пруд и, волоча за собой пальто, мокрая и грязная, просовывала свой нос в дверь, вызывая Леню:

– Лень, Лень… Не бойся, Вася, я сейчас уйду… Я только на минутку!

Схватив Леню за рукав, она тащила его за собой:

– Пойдем скорей! Понюхай, как пахнет земля. Смотри, уже листочки ландыша, а это будут фиалки… Вот приложись ухом к земле… Послушай, что там только делается…

Леня ложился на землю, нюхал, слушал и, глядя в сияющие глаза Динки, со всем соглашался.

А Вася, стоя на крыльце, качал головой.

– Ну, вы, двое сумасшедших, где теперь сушиться будете?

Сушиться и ночевать Динку отправляли на печку в Ефимову хату. Ефим и Марьяна Бессмертные за все эти годы близкого соседства крепко подружились с Арсеньевыми.

– Лучше родни они нам, – говорил Ефим.

Зимой он часто ездил в город, привозил деревенские новости и подолгу сидел за столом с Мариной, опрокинув на блюдце чашку и советуясь с ней обо всех делах. Перевозил на хутор тоже Ефим. Являлся он задолго до рассвета и, помахивая кнутом, торжественно говорил:

– Ну так что, поихалы?

На хуторе были уже очищены дорожки, подрезаны кусты малины.

Марьяна, туго обвязав платком голову, загодя мазала стены, на полу стояли белые лужицы, гремели ведра, настежь распахивались окна, со скрипом открывались отсыревшие за зиму двери; на дымящей кухонной плите булькала картошка. К приезду хозяев Марьяна выпекала свежий хлеб и встречала их на крыльце светленькой обновленной хатки с хлебом-солью на вышитом рушнике. Весь первый день девочки вместе с Леней и Васей занимались разборкой вещей, вешали занавески, наводили привычный уют.

Вечером все собирались на террасе за большим столом, с аппетитом ели горячую, пропахшую дымом картошку, запивая ее молоком, и, опьянев от весеннего воздуха, едва добирались до своих постелей.

Хутор был в трех верстах от дачной станции, Марине приходилось каждый день ездить в город на службу. Возила ее все та же одноглазая лошадь Прима, купленная в первое лето жизни на хуторе.

Бедная Прима в счастливую пору своей жизни была одной из лучших верховых лошадей. Она ходила под седлом грациозной поступью иноходца, и начищенная шерсть ее блестела как зеркало, но с тех пор как однажды колючая ветка ели хлестнула ее по глазам и один глаз почти совсем затянулся бельмом, Прима была выведена из конюшни и отправлена на черный двор.

К Арсеньевым она попала за небольшую плату, как уже мало на что пригодная лошадь. Но на хуторе Прима ожила. Она стала необходимым членом семьи. Динка не хуже заправского конюха ухаживала за ней: чистила ее, купала, баловала, кормила овсом, и благодарная Прима, забывая про свой слепой глаз, снова почувствовала себя верховой лошадью.

Появился на хуторе и белый Динкин Нерон. Он был в большой дружбе с ефимовским Волчком. Обе собаки были мохнатые, пушистые и совершенно неизвестной породы. Но Динку это никогда не смущало.

– Дворняги еще умнее, – уверяла она.

И лошадь и собака зимовали у Ефима, но с появлением Арсеньевых они с восторгом возвращались на хутор, чтобы служить своим хозяевам.

Так незаметно бежали дни. Дождливую осень сменяла снежная зима, потом наступала весна и солнечное лето.

А годы шли… Под окнами березки подросли, Не раз к земле их буря пригибала…

И много событий произошло в семье Арсеньевых, с тех пор как озорная, веселая Динка в первый раз появилась на хуторе. События эти были нерадостными. Первым большим горем для всей семьи была смерть дедушки Никича. Особенно тяжело пережила ее Динка. Незащищенное сердце ее еще не могло и не умело мириться со своими потерями.

Когда Никич умирал, Динке все казалось, что смерть не придет за ним, если она, Динка, будет его сторожить… Она перестала спать по ночам и, встав с постели, тихо брела по темному коридору на свет ночника. В комнате Никича всегда горела печка, дверцы ее были открыты, поленья уютно потрескивали. Никич, обложенный подушками, полулежал в своем любимом «Сашином» кресле. Сухонькая фигурка его, закутанная в одеяло, казалась совсем детской; седая голова на тонкой, исхудавшей шее покоилась на подушке. Никич никому не позволял дежурить около него ночью; на столике рядом с креслом всегда стояло приготовленное ему на ночь питье и порошки от кашля. Казалось, все в доме спали, но стоило только старику закашлять, как из спальни неслышно появлялась Марина. Леня давно уже отвоевал себе право ставить свою раскладушку в комнате Никича, Мышка оставляла на столике звонкий школьный колокольчик и брала с Никича слово звонить, если ему что-нибудь понадобится. Старика утешала и расстраивала забота домашних, особенно трогала его Динка.

– Ну, чего бродишь, полуночница? – тихо спрашивал он, завидев при свете ночника жалкую фигурку в длинной ночной рубашке. – От смерти, что ли, уберечь меня хочешь?

Динка дрожащими руками обвивала худые плечи старика, прижималась щекой к его щеке:

– Уберечь хочу…

– Ох и глупая ты… Как только жить будешь?

– Вместе будем… – всхлипывала Динка.

– Да где же нам вместе? Я свое отжил, до самого края дошел. Вишь, ноги уже не держат. А тебе еще жить и жить…

– Не надо мне, ничего не надо. У меня сердце разрывается… – уткнувшись в его плечо, плакала Динка. Никич с усилием поднимал ее голову.

– А ты послушай меня. Мы ведь столько с тобой разговоров переговорили. Вот еще какая махонькая ты была, а понимала меня. И теперь пойми… От смерти никуда не денешься. За себя мне не страшно, за вас страшно. Мать твою мне жалко. И ты не плачь, не тревожь ее. Смирись, девочка.

Никич замолкал. Пламя от печки, разливая по комнате таинственный свет, мягко колебалось, как будто кто-то тихо взмахивал легким и прозрачным шарфом, бросая на стены то синие, то красные тени. От этих неслышных взмахов свет в ночнике дрожал и колебался, вытягиваясь длинным красным язычком. Казалось, вот-вот он вытянется в последний раз, мигнет и погаснет. Никич тяжело дышал, в груди его что-то хрипело, рука, гладившая Динкины волосы, бессильно падала на колени.

– Иди… Помни, что я тебя просил…

Динка молча кивала головой, слова застревали у нее в горле, ноги не слушались.

– Ну, ну… – ободряюще улыбался ей Никич. – Ты ведь папина дочка.

Один раз, задержав ее руку, Никич сказал:

– Запомни слова мои. Всякий человек в жизни должен быть стойким. А тебе это особо надо. Ты ведь во все суешься. Вот и вспоминай почаще: Никич, мол, велел мне быть вдвое стойкой…

Слова Никича навсегда остались в памяти Динки. В самые трудные минуты своей жизни она вспоминала их с грустью и благодарностью. Но не успела еще осиротевшая семья оправиться от потери старого друга, как пришла новая беда. Однажды под осень, когда Арсеньевы уже собирались переезжать в город и сидели на террасе среди сложенных вещей, на хуторе появился редкий гость – Кулеша. Он появился, как всегда, неожиданно, словно вырос перед глазами. И все сразу замерли в предчувствии беды. Одна Марина не растерялась.

– Что-нибудь случилось, Кулеша? – спросила она. Кулеша снял шапку, вытер вспотевший лоб.

– В этот раз я плохой вестник, – сказал он.

Мышка, словно защищаясь, подняла руку, Динка вскочила, у Алины упало сердце. «Отец…» – с ужасом подумал Леня и стал рядом с матерью. Но она только спросила:

– Он жив? Говорите сразу.

– Ну что вы, что вы… – замахал руками Кулеша, и мать с улыбкой оглянулась на детей.

Никогда не забудут дети эту строгую улыбку на белом и холодном как снег лице матери.

– Он арестован, – сказал Кулеша и стал рассказывать, а Марина слушала его, задавая короткие вопросы, и, глядя на мать, никто из девочек не проронил ни одной слезы.

Судили Арсеньева в Самаре. В этом городе, еще молодым инспектором элеватора, он был душой и организатором бастующих рабочих, здесь его бесстрашный и гневный голос поднимал их на борьбу с самодержавием.

В день суда огромные толпы народа запрудили улицы… К Марине, приехавшей на суд с Леней, из толпы рабочих вышел старый элеваторский рабочий Федотыч.

– Не бойся ничего, Арсеньевна… Рабочий класс не выдаст… Нас много, – сказал Федотыч.

Марина молча пожала ему руку.

Она ждала всего самого худшего… Но молчаливая угрожающая толпа рабочих, тесно окружившая здание суда, сделала свое дело… Правительство не решилось вынести смертный приговор; Арсеньев был присужден к десяти годам одиночного заключения с последующей пожизненной ссылкой…

Марина вернулась измученная, но не упавшая духом, такая же, какой всегда знали ее дети.

– Не плачьте, – сказала она. – Революция откроет все тюрьмы!

Прошла первая тяжелая зима. Арсеньев отбывал заключение в Самаре. Знакомый Марине старый надзиратель тюрьмы тайком передавал Арсеньеву с воли записки, книги… Товарищи носили передачи… Отец писал ласковые, успокаивающие письма…

Жизнь постепенно вошла в свою колею, но Арсеньевых ждало еще одно семейное горе…

Окончив гимназию, как-то неожиданно заневестилась и вышла замуж Алина… Муж ее никому не нравился, в семье Арсеньевых он казался чужим, пришлым человеком, но ни слезы сестер, ни уговоры матери не подействовали на Алину, и сразу после свадьбы она уехала с мужем на Дальний Восток, в чужую ей семью. И, только прощаясь со своими уже на перроне, Алина вдруг испугалась предстоящей разлуки и, бросившись к матери, горько заплакала.

– Алина, голубка моя!.. Еще не поздно, вернемся домой… – уговаривала дочь Марина.

– Домой, домой! Алиночка, родненькая, пойдем домой!.. – цепляясь за сестру, умоляла Динка.

Мышка молча плакала, роняя слезы на свадебный букет. Леня бросился в вагон за Алининым чемоданом… Муж Алины, стоя на подножке, задержал его.

– Я не понимаю, что здесь происходит? – холодно сказал он и, подойдя к Алине, взял ее за руку.

Алина вытерла слезы и пошла в вагон. Поезд отошел. Осиротевшая семья долго стояла на перроне, глядя на исчезающие вдали красные огоньки. И снова кое-как наладилась жизнь, только за столом опустело место старшей сестры да на светлом лице Марины прибавилась новая глубокая морщинка. Жить становилось трудно. Фирма «Реддавей», где служила Марина, после ареста мужа уволила ее. Мышка, окончив семь классов гимназии, пошла на краткосрочные курсы сестер; Леня поступил в университет и целый день бегал по урокам; Динка училась. Ей не удалось сдержать свое обещание учиться только на пятерки. Она получала пятерки только по тем предметам, которые любила, а любила она, по ее собственному выражению, «больше всего на свете» уроки словесности и своего учителя словесности.

– Василий Иннокентьевич уважает чужие мысли, – важно говорила она дома. – Он никогда меня не одергивает… И вообще… – Динка обводила взглядом своих домашних и многозначительно добавляла: – Василий Иннокентьевич знает, кого нужно ругать, а кого хвалить.

О себе она, конечно, думала, что ее нужно хвалить, и тогда она «горы своротит». Учитель словесности читал вслух ее сочинения и ставил ей красным карандашом жирные пятерки. Динка очень гордилась похвалой любимого учителя, но, стараясь не показать этого дома, придя из гимназии, словно мимоходом говорила:

– Василий Иннокентьевич опять читал в классе мое сочинение, и что ему там понравилось, не знаю…

Зато уж по другим предметам, по математике и особенно по алгебре, Динка даже с помощью Лени с трудом добывала четверки, а иногда, скатываясь до тройки, сердито говорила:

– И кто это придумал так крутить человеку мозги… Ну еще геометрия туда-сюда… Там хоть теоремы, их каждый дурак может наизусть запомнить. Ну, физика еще ничего, там опыты интересные, а уж алгебра – это прямо издевательство!

Шел второй год войны. После рождественских каникул ушел на фронт Вася. В семье прибавилось новое беспокойство, Динка выбегала на улицу и подолгу стояла у ворот в ожидании почтальона. Писем ждали теперь не только от отца и Алины, ждали с нетерпением серых солдатских треугольников от Васи…

Письма читали сообща, тревожно вслушиваясь в короткие ласковые строчки, пытаясь проникнуть в то, что сознательно или бессознательно скрывалось под этими успокаивающими строчками… Во всех письмах, часто против воли писавшего, слышалась тоска по семье, по близким людям и привычному уюту.

Всю зиму Марина рвалась в Самару навестить мужа. Устроиться на службу она так и не смогла: нигде не принимали жену политического «преступника», отбывающего наказание в тюрьме. Бесплодные поиски места и тревога за мужа подорвали силы Марины, поддерживала ее только тесная связь с «Арсеналом», где она часто проводила собрания и вела кружок, обучая рабочих грамоте. Через отца Андрея Коринского Марина близко познакомилась с новыми товарищами, работающими в «Арсенале», печатала дома прокламации и с помощью Лени широко распространяла их на фабриках, заводах и в казармах между солдатами. Уехать было нелегко, но все же весной, перед самыми Динкиными экзаменами, Марина уехала в Самару. Леня, по рекомендации Марины, также пользовался доверием старших товарищей и нередко получал от них тайные поручения. Чаще всего это были поездки для установления связи с рабочими и железнодорожниками ближайших городов. В этот раз после отъезда Марины Леню послали к гомельским железнодорожникам. Дом опустел, Мышка уже работала в госпитале и часто оставалась на ночное дежурство.

Но Динка не скучала, у нее была одна мечта: выдержать с честью переводные экзамены в восьмой класс и уехать на хутор!

Бросив на стол целую кучу приготовленных заранее билетов, Динка вытаскивала по одному билету и, зажав пальцами уши, зубрила или, поглядев на часы, бежала вниз по лестнице звать на помощь своего давнего приятеля Андрея. Андрей, окончив училище, по желанию своего отца работал в «Арсенале». Но Динка не давала ему времени даже на обед.

– Ну что ты себе думаешь? Не идешь и не идешь! Ведь я же могу провалиться из-за тебя! – сердито обрушивалась она с выговором на запоздавшего приятеля.

– Так я же работаю… – слабо оправдывался Хохолок, собирая разбросанные по столу билеты.

– Вызывай меня! – командовала Динка.

Выдержав последний экзамен и почувствовав себя восьмиклассницей, Динка забросила в угол все учебники и стала собираться на хутор.

– Ну что мы там будем делать одни? Мамы нет, Лени нет. Подождем хоть Леню, – уговаривала ее Мышка.

– Нет, нет! Я никого не буду ждать! Уже столько хороших дней пропало! Пошли открытку Ефиму, и начнем складываться!

Динка уверяла, что уже давно-давно, как только началась весна, ей каждую ночь чудятся паровозные гудки и маленькая дачная станция…

– Я слышу, как приходят и уходят поезда, – с тоской повторяла она.

Мышка вызвала Ефима.

Приходят и уходят поезда… А в экономии пана Песковского ждет не дождется свою городскую подружку дочка сторожа, голубоглазая Федорка.

– Мамо, – говорит она, – чого ж так долго нема Динки? Я сбегаю до дядьки Ефима, спытаю, когда он за вещами поедет.

– Да ты ж бегала, доню, не одного разу уже бегала! Не можно так надоедать людям! Никуда она не денется, твоя Динка, нема чого таку панику бить! – сердито двигая в печи ухватом, выговаривает дочке Татьяна.

Но Федорка решительно срывает с шестка платок.

– Вам усе паника, мамо… А я Динку с самой осени не бачила…

– Не бачила и не померла, слава господу. Подруга – не мать! Як бы ты за родной маткою так скучала…

– А чого мени за вами скучать, как вы у меня кажный день перед глазами, – дерзко отвечает Федорка, идя к двери.

– Ось я тоби покажу – перед глазами!.. – выскакивая на крыльцо, кричит мать. – Федора! Вернись зараз! Ох ты ж языкатая девка! Вернись, кажу!..

Но крепкая, приземистая фигурка уже скрылась в кустах. Федорка бежит узенькой тропкой за огородами, минует экономию и, выскочив на пригорок, где круто сбегает вниз белая глинистая дорога с выщербленными колеями, смотрит на верхушки вековых дубов, где чуть виднеется крыша Динкиной хаты.

– Нема… – качает головой Федорка и, повязав потуже концы платка, степенно сворачивает на дорогу, ведущую к хате Ефима и Марьяны Бессмертных.

Маленькая белая хатка живет хлопотливой хозяйственной жизнью. По двору бродят три курицы с красным петухом, около тына мычит привязанная корова. Навстречу Федорке выскакивают два лохматых пса. Черный – хозяйский Волчок, и белый – любимец Динки Нерон.

– Нерончик, Нерончик… – лаская белого пса, приговаривает Федорка, проходя в хату.

За столом, покрытым чистой домотканой скатертью, сидит Ефим и со смаком ест из глиняной миски зеленый борщ.

– Ну здравствуй, Федорка! – усмехаясь в усы, говорит он, поддерживая ложку краюхой хлеба. – Сядай за стол, гостьей будешь!

– О! Федорка! Зачем прискакала? – весело откликается, гремя подойником, Марьяна и, склонив голову набок, смеется. – За подружкой скучаешь?

– Скучаю, – смущенно улыбается Федорка и, присаживаясь на скамейку, испытующе смотрит на остриженные в кружок темные кудри Ефима с тонкими серебряными ниточками, на загорелый лоб с белой полоской от шапки и на опущенные вниз лукавые голубые глаза.

– Ну, что ж ты молчишь, Ефим? – с живым любопытством спрашивает мужа Марьяна.

– А що мени казать? – притворяясь непонимающим, зачем прибежала Федорка, равнодушно говорит Ефим.

– А вы, дядько Ефим, ще не едете в город? – робко спрашивает Федорка.

– В город? – почесывая в затылке, переспрашивает Ефим. – А что мне там делать, в городе?

Марьяна, подперев рукой щеку, тихонько посмеивается.

– А по вещи по Арсеньевых вы не едете? – с волнением повторяет Федорка.

Ефим зачерпывает полную ложку борща и не спеша несет ее ко рту.

– Ни, – односложно отвечает он, но Марьяна, всплеснув руками, хохочет:

– От вредный! Ну и вредный же ты, Ефим! Чого дивчинку дразнишь?

– Дядечко Ефим… – сложив руки, умоляюще шепчет Федорка.

– А вот бери ложку и хлебай борщ, тогда я тебе и скажу, чи еду, чи не еду! – смеется Ефим.

– Да едет он, едет… Вон уже и овес для Примы насыпал… К ночи там будет, а утром вещи погрузит и обратно… Только кто тут будет жить? – качает головой Марьяна.

– А Динка? – пугается Федорка.

– Ну, Динка – это уж беспременно, – говорит Ефим, подвигая к Федорке миску. – Динка да Мышка, а больше и жить тут пока некому. Вася на фронте, Леню куда-то по делам послали, а сама к мужу поехала у Самару – это город такой, на Волге стоит…

– А чего ж она поехала? – аккуратно черпая ложкой борщ, спрашивает Федорка.

– Ну, это ихнее дело… Нас оно не касаемо… Ну а подружку завтра встречай! – поднимаясь из-за стола, говорит Ефим.

– Ой, боже мой! Чого ж она так долго не ехала? – всплескивает руками Федорка.

– А чего долго? В восьмой класс переходила, это тебе не в ляльки играть… Ученье, для его тоже время надо… – обстоятельно объясняет Ефим, сгребая с лавки приготовленную одежду. – Эй, Марьянка, живо дои корову! Я пошел за конячкой! А ты, Федорка, извиняй, бо не рано уже. Сиди, сиди! Доедай борщ! Зараз Марьяна парного молочка принесет!

– Спасибо, я побегу! Меня матка дожидает! Ой, дядечко, перекажите Динке, что я ее завтра в лесу встречать буду! – убегая, кричит Федорка.

Глава 2

Сборы на хутор

Динка сидит над своим ящиком, разметав по полу вьющиеся концы своих длинных кос.

«Уже вечер, – думает Динка. – А Ефим приедет ночью… Я ничего не успею… Надо брать только самые нужные вещи… Сначала книги…»

Динка разбирает горку книг, долго вертит каждую в руках.

«Вот эту возьму… вот эту возьму…»

Динке всегда кажется, что за лето она перечитает множество книг. Но это только благие намерения: из кучи набранных книг она едва ли прочитывает две-три, а остальные привозит обратно даже нераскрытыми. Это повторяется каждую весну. То же происходит и теперь; ящик быстро наполняется, и Динка вынимает книги обратно, оставляя только самые необходимые. Вот, например, Чернышевского «Что делать?». «Ведь это совершенно необходимо прочесть, – думает Динка. – Мне уже пятнадцать лет, а я еще не читала такой книги. Уже многие девочки в моем классе читали, а я только вожу ее в ящике на хутор и обратно. Просто безобразие какое-то…»

В Чернышевском больше всего привлекает Динку не содержание книги – о содержании она знает только понаслышке, а главное то, что книга эта «вполне взрослая». Да еще в памяти Динки свежо хранится портрет Чернышевского, висевший в пустой кухне после отъезда Лины…

Динка помнит, как по утрам бежала она в Линину кухню с тайной надеждой, что Лина вернулась. Но Лина не возвращалась, и, открыв осторожно дверь, Динка останавливалась на пороге, осиротевшая и несчастная. И вот тогда из угла, где висела раньше Линина икона, смотрел на нее Чернышевский… У него было такое благородное, тонкое лицо и что-то такое в глазах…

«Он все понимал…» – растроганно вспоминает Динка и осторожно кладет книгу на самое дно ящика. За Чернышевским следует сборник рассказов Чехова и «Белый клык» Джека Лондона, а между ними проскакивает Майн Рид и Диккенс. Все эти книги уже читанные, но любимые. Стихи Ахматовой и Блока Динка не укладывает в свой ящик: для поэтов всегда найдется место у Мышки. Особенно для Ахматовой и Блока.

– А остальных я просто положу ей, например, Северянина, а то Мышка может его не взять…

Динка проходит на цыпочках мимо спящей сестры, на минутку вглядывается в бледное, усталое лицо Мышки.

– Ей давно на воздух надо, – шепотом говорит она и, заметив в зеркале свои тугие щеки с оранжевым румянцем, недовольно дергает плечом. – Ну мало ли что… Мне тоже надо!

Развязавшись с книгами, Динка усаживается на пол и с удовольствием разворачивает сверток с гостинцами. Гостинцы надо уложить в первую очередь. Вот, например, платочек для Федорки. Динка встряхивает платок, и по белому полю разбегаются голубые букетики. Динка так и видит между ними круглое лицо Федорки и лукавые звездочки ее глаз с густыми загнутыми ресницами. Динка прижимает к лицу платочек. Ей кажется, что он уже пахнет нагретой солнцем травой и полевыми цветами… За платочком следуют еще гостинцы Федоркиной матери, братикам Федорки, сестричкам и тому новорожденному, который каждый год появляется в Федоркиной хате.

Динка любовно укладывает в ящик все эти вещицы, собранные ею в течение долгой зимы… Кроме хуторской подружки, есть у Динки еще один дорогой ей человек. Это деревенский музыкант, Яков Ильич.

Динка кладет в ящик коробочку с канифолью и видит перед собой знакомое бледное лицо музыканта, поднятый смычок и прижатую к подбородку скрипку.

«Ах как он играет, как он играет…» А она, такая дуреха, только в последнее лето по-настоящему оценила его игру. Но зато уж теперь…

Динка зажмуривает глаза и стискивает на груди руки.

«Первым долгом… первым долгом, на другой же день, я оседлаю Приму и поскачу к нему в лес. Он, наверно, как всегда, сидит за сапожным столиком со своим сынишкой Иоськой… Отдам ему канифоль».

«Здравствуйте, Яков Ильич! Вот я привезла вам канифоль, вы жаловались, что всегда теряете ее…»

«Здравствуйте, барышня! Иосенька, дай барышне стульчик…»

Забывшись, Динка низко кланяется, говорит вслух… и Мышка поднимает голову.

– Господи, Динка! Ты ляжешь сегодня спать? – сонным голосом спрашивает она. – Ведь ты же прекрасно знаешь, что каждый год Ефим приезжает под утро, еще можно хорошо выспаться!

– Ну и спи, а я не хочу! У меня много дел!

Динка закрывает свой ящик и подходит к окну. Теплый-теплый весенний вечер… Ох, скорей бы ехать! Но где же этот Ефим? Ну что бы ему стоило хоть один раз приехать с вечера! Тогда можно было б умчаться с последним поездом… Нет, это, конечно, не годится, в лесу темно… Надо раньше отправить Ефима и самой бежать на вокзал… Как раз рассвет, хорошо…

Динка смотрит на пустынную улицу. Тихо-тихо стоят ряды каштанов, неслышной поступью поднимаются они вверх вдоль тротуаров. То ли луна, то ли тусклые огни фонарей отсвечивают на их листьях…

– Ночь идет, как тихая монашенка, строгая подружка солнечного дня… – задумчиво шепчет Динка.

У нее теперь часто сами по себе складываются какие-то рифмованные строчки – не то стихи, не то просто приукрашенные мысли, в подражание любимым поэтам. Писать настоящие стихи Динка не умеет и даже не пробует.

– А ты бы попробовала, – уговаривала ее иногда Мышка.

– Ну что ты! – смеялась Динка. – Меня только на две строчки и хватает! Побормочу для себя и успокоюсь.

Но Мышке, зачитывавшейся Ахматовой, Блоком и другими поэтами, обязательно хотелось видеть в сестре хоть какие-нибудь проблески поэтического таланта.

– А ты прислушайся к себе, ведь вот у тебя рождаются какие-то строчки и мучают тебя…

– Да ничего меня не мучает, не стану я с этим и связываться! Еще чего не хватало!

Я не поэт – поэтому Я не пишу стихи, Не стану в ряд с поэтами, Не пустят в рай грехи! —

весело отвечала Динка.

Но Мышка старательно собирала и записывала каждую услышанную от сестры строчку. На себя она не надеялась, а вот на сестру… Вдруг в ней что-то проявится…

– Проявится! Как же! К шестидесяти годам напишу тебе первые стихи про любовь…

Приду к тебе старушечкой Читать стихи свои… И нас с тобой под липами Освищут соловьи… —

хохотала Динка.

– Да ну тебя! – отмахивалась Мышка. – Ты просто ленивая.

– И ленивая, и бесталанная! – весело соглашалась Динка.

Такие разговоры часто бывали между сестрами, но с тех пор как Мышка поступила в госпиталь, они совершенно прекратились, у Мышки не хватало ни сил, ни времени на чтение стихов, и только один сборничек, «Четки» Ахматовой, она все-таки возила в своей сумке с медикаментами. А Блока клала под подушку, надеясь почитать вечером.

Динка с нежностью смотрит на спящую сестру, потом снова на пустынную ночную улицу. Как тихо! Хоть бы стук колес, скрип телеги… Но еще не время. «Может, и мне поспать?» – думает Динка и, придвинув к кровати свой ящик, усаживается на него, положив голову на подушку.

Динка спит так крепко, что даже не слышит знакомого стука колес во дворе, не слышит, как, сорвавшись с кровати, бежит по лестнице Мышка и громко спрашивает:

– Ефим?

Не слышит она и тяжелых шагов Ефима, когда он, осторожно ступая, носит вниз вещи. Во сне, словно издалека, доносится до нее приглушенный голос Мышки:

– Вот это мамино, Ефим… Осторожней, пожалуйста! Положите куда-нибудь на самое дно. А это книги и Ленины учебники, как бы их не промочило дождем…

– Дождю нет, дорога хорошая… – отвечает Ефим.

– А вот эта корзинка моя. Ну, ее куда знаете. А вот Динкин ящик, только она спит на нем. Никак не хотела ложиться, – озабоченно говорит Мышка; ей жаль будить сестру. – Может быть, она сама проснется?

– Ну, мне невозможно ждать, пока она проснется. Дорога дальняя, надо поспешать. А ну, отступитесь трохи, Анджила, я ее сам переложу на постелю.

С тех пор как Мышка поступила в госпиталь, Ефим начисто забраковал ее ласковое детское прозвище «Мышка».

– Самостоятельна дивчина, сколько раненых за день перевязует, а ее яким-то котячьим именем прозывают, – недовольно ворчал он.

– Да не котячьим, а мышиным, – смеялась Динка.

– А где мышь, там и кошка. За что ж таку хорошу дивчину обижать. Ну, нехай уж Анджила, да и то не по-христиански… Я просто удивляюсь! Образованные люди и душевные, а вот имя подобрать як положено не могут. Ну что это за имя – Анджила!

– Да не Анджила, а Анжела, или Анжелика, – поясняла ему Динка, но Ефим махал рукой:

– Хрен редьки не слаще.

С Мышкой вообще он обращался так же, как с Мариной, нежно и уважительно, зато с Динкой и Леней был на «ты» и держался по-свойски.

– А ну перекладайся на постелю, Динка, бо останется твой ящик у городе! – осторожно трогая Динку за плечо, говорит Ефим.

Но Динка еще крепко цепляется за сон.

– Не надо, не надо, – бормочет она, – мне и тут хорошо!

– Уж чего лучше! Голова на подушке, а тулово на ящику! А ну вытягуйте ящик, Анджила, а я ее подниму!

Знакомый голос и «спотыкающееся» имя сестры окончательно отрезвляют Динку, и она сразу вскакивает.

– Ефим… Ты уже приехал? И Прима тоже приехала? – сонно тараща глаза, спрашивает Динка.

– А як же! Мы обои приехали, – смеется Ефим.

Мышка тоже смеется.

– Как же так? Значит, я проспала! А где же, где же Прима, Ефим?

– А вон Прима, на телеге сидит как барыня и кушает овес! – острит Ефим, кивая на окно. – Ну, давай твой ящик!

Но Динка уже роется в карманах и достает завернутый в бумажку сахар.

– Подожди, Ефим… Отнеси это Приме… Вот хоть кусочек. Это пока, на хуторе я еще дам, – словно извиняясь, говорит Динка.

– А чого ж ты сама не отнесешь? Выйди хоть поздоровкайся со своей конячкой, она тут во дворе стоит!

– В самом деле, что это еще за выдумки, Дина? – строго спрашивает Мышка. – Почему ты сама не идешь?

– Я не пойду! Я не хочу видеть Приму, запряженную в телегу… Я увижу ее на лугу, на хуторе… Я так мечтала об этом! Ефим, миленький, отнеси сам, пожалуйста!

– Да отвыкла она от твоего сахару! Вот уж, ей-богу! Все не как у людей! Лошадь, она и есть лошадь, и нема чого тут придумывать! – ворчит Ефим, вскидывая на плечо ящик и держа в кулаке сахар. – Ну, бувайте здоровы! Ожидайте меня к обеду, як бог даст, все будет благополучно. Там Марьяна борщу наварит! А пока лягайте обеи спать, бо ночь короткая!

Сестры ложатся. Динка уже не спорит. Она еще успеет на утренний поезд. А сейчас так хочется спать!

Выезжает Динка поздно, когда Мышка уже давным-давно убежала в госпиталь, а на вокзале и в дачном поезде полным-полно народу.

«Проспала, – с досадой думает Динка. – Теперь Федорка, наверно, уже двадцать раз выбегала встречать меня…»

Но в окно вагона видны уже поля и перелески, знакомые станции, и сердце Динки нетерпеливо бьется. Святошино… Ирпень… Буча… И вот наконец Ворзель. Динка прыгает на платформу, торопливо шагает мимо дач, мимо железнодорожного переезда и останавливается на лесной опушке. Сколько раз за эти годы, едва сойдя с поезда, она мчалась сюда не переводя дыхания! Размахивая своей матроской и сбрасывая на бегу сандалии, она мчалась так, как будто за ней гналась вся гимназия, все учителя и классные дамы! И только здесь, в этом могучем укрытии леса, она чувствовала себя свободной, счастливой девчонкой!

Но сегодня… Этот зеленый сумрак и густая притаившаяся тишина… Этот шорох крыльев перепархивающих с ветки на ветку птиц… Может быть, все стало по-новому? Или она не прежняя Динка? Нет-нет, все прежнее… И лес, и птицы, и она сама… И даже ее матросская блуза с синим воротником…

Динка медленно идет по лесной дороге, заплетая и расплетая свои косы. Ей кажется, что старые дубы встречают ее как чужую, – так сумрачно в их темно-зеленых ветвях. Может быть, им мало солнца?

Зоркие глаза Динки замечают свежесрубленные деревья; широкие пни, еще влажные, темно-розовые, кажутся ей живыми, оплакивающими свою жизнь. Динка пробирается к одному такому пню, ей вспоминается высокий красавец дуб, который стоял на этом месте… Кто же и зачем срубил его?

«Бессовестные, бессовестные люди…» – с горечью думает Динка, оглядывая лес. Но взгляд ее вдруг останавливается на солнечной полянке; вокруг нее, словно играя в прятки, разбегается веселый молодняк, за широкими спинами дубов прячутся тоненькие березки, распушилась и присела в траву зеленая елка, разбежались кто куда осинки, шелестят кусты орешника, а за ними выглядывает черемуха…

И Динке вдруг делается безотчетно весело, она вспоминает, что где-то здесь, в лесу, ее ждет Федорка.

– Ау! Ау!.. – кричит Динка, и откуда-то из глубины леса доносится радостный ответный голос:

– Ау!..

Глава 3

Хуторская подружка

– Ау! Ау! Динка!..

– Ау! Федорка!..

Не разбирая дороги, мчатся навстречу друг дружке девочки и, сшибаясь на лесной тропинке, со счастливым смехом замирают в крепком объятии. С шумом проносятся над ними птицы, из-за тяжелых ветвей дубов машут белыми платочками березы.

– Вот и прошла зима, Федорка! – радуется Динка.

– Пройшла! Пройшла! – подтверждает счастливая подружка.

– Вот мы и опять вместе!

– Эге ж! Эге ж! – кивает головой Федорка.

– Солнце, лето! Какое это счастье, Федорка! – закидывая голову и глубоко вдыхая лесные запахи, говорит Динка.

Но Федорка уже ничего не подтверждает, сияющими глазами вглядывается она в лицо подруги и робко спрашивает:

– Ну, як ты?

Динка улавливает в ее голосе тревожные нотки и, словно очнувшись, быстро говорит:

– Ничего… Экзамен я выдержала. Мне остается только один восьмой класс. А Мышка уже работает в госпитале. А Алина… – Какая-то тень проходит по лицу Динки, и медленно, словно снимая паутину, она проводит ладонью по лицу. – Алина пишет иногда… Не жалуется…

– Ну, дай ей боже… Дивчина замуж вышла. За кого схотела, за того и вышла. Чего ж ей жаловаться? – поспешно говорит Федорка.

– Конечно… Она и не пожалуется, если б даже ей плохо было, – говорит Динка. – Но зачем он увез ее так далеко…

Перед глазами Динки встает перрон и красные огоньки уходящего поезда… Динка знает: пройдут годы, но она уже никогда не забудет эти красные огоньки, как не забывает опустевшую после отъезда Лины кухню, как не забывает прощанье на пристани с Марьяшкой, как не забывает поезд, увозивший Катю… И многое другое.

Федорка с тревогой смотрит на подругу, боясь прервать непонятное ей молчание, но Динка поднимает голову и, щуря глаза, словно разглядывая что-то в ветвях деревьев, бросает сквозь зубы злые слова:

– Это то же, что запустить руку в теплое гнездо и вытащить оттуда беспомощного птенца. Я ненавижу свадьбы, Федорка, я с детства ненавижу свадьбы!

– Ой, боже! – всплескивает руками Федорка. – Ну чего ты сердишься! Дивчина вышла замуж за хорошего человека, а она сердится! Ведь на том же и свет стоит! Парубки женятся, девчата выходят замуж… Так же не можно, Диночка, – степенно уговаривает подругу Федорка. Она уже давно привыкла к быстрой смене настроений своей городской подружки и навсегда усвоила себе в обращении с ней степенную материнскую мудрость. – Не мучай себя, голубка… – мягко говорит она, прижимая к щеке Динкину руку. – Все перемелется, как говорят старые люди…

Федорка почти ровесница Динки, но все в ней уже девичье: и походка, и стать, и разговор с искринками смеха, и лукавая ямочка на подбородке. Сегодня для встречи подружки Федорка нарядилась по-праздничному. Ловко сидит на ней вышитый цветами бархатный герсет, тихо позванивают на шее бусы. Круглое румяное лицо Федорки совсем такое, как поется в украинской песне: брови, как шнурочки, глаза как звезды, ресницы стрельчатые, губы розовые, смешливые, а за ними два ряда мелких, как у мышки, зубов.

– Федорка, как ты выросла! И какая красивая стала! – замечает вдруг Динка и, остановившись среди дороги, с восхищением смотрит на подругу. – Да когда же ты так выросла, Федорка? – с удивлением говорит Динка; она чувствует гордость за подругу, и почему-то жалко ей ту маленькую дивчинку в белом платочке, что пряталась в трех березах. Жалко и себя, безудержно веселую, озорную девчонку. – Когда же, когда же мы так выросли, Федорка? – недоуменно и грустно повторяет она, мысленно пробегая глазами лето, зиму, еще одно лето и еще зиму. Сколько их было, этих лет? И сколько горя, сколько слез унесли они с собой. – Федорка, Федорка… – испуганно шепчет Динка, – как же, когда же это все случилось?

– Та годи тебе! – хохочет Федорка. – Дывыться на мене, як на старуху! Конечно, что мы уже не диты! А чего ж тоби треба? Молоди девчата… Ось, слухай, песня такая есть:

Росла, росла дивчинонька, Тай на поле стала… Ждала, ждала миленького, Тай плакаты стала…

Ой, горенько мени з тобою! – заливается дробным смехом Федорка.

– Ха-ха-ха! – залилась и Динка, потом вдруг оглянулась на лес и с горечью сказала: – Лес рубят… Уже столько деревьев загубили! Кто же это, Федорка?

– А я знаю? Кому надо, тот и рубит! Нашла о чем плакать… Тут люди пропадают, а она об деревьях беспокоится… Война… – сурово говорит Федорка.

Но Динка быстро перебивает ее:

– Война скоро кончится!

– Как это кончится? В августе два года будет… Может, что-нибудь слышно в городе? – с надеждой спрашивает Федорка. – Только у нас таких слухов нет. Гонют людей, как скотину. Тут один с госпиталя выписался, так он бог знает чего рассказывает… – Федорка боязливо оглядывается, но в лесу тихо, только где-то в кустах стрекочут птицы. Федорка тянет подругу в сторону от дороги, зайдя в самую гущу, усаживается на траву. – Садись. Много чего переговорить надо…

Динка покорно опускается рядом и выжидающе смотрит в лицо подруге.

– Ой, изболело сердце мое. Что на свете делается… Тот солдат говорит, что немцы прут со всех сторон, а у наших хлопцев всего недостача. Нечем от ворога обороняться, гонют их с голыми руками. Да еще якой-то главный генерал на ту сторону предался. Что ж это будет, Диночка, подружка моя?.. – Федорка вдруг всхлипнула и, прижавшись к Динкиному уху, зашептала: – Погубит той солдат Дмитро… Зовсим он ему голову заморочил…

– А при чем тут Дмитро? – удивилась Динка.

– А вот слухай… Ты ж ничего не знаешь. – Федорка вытерла кончиком платка светлые, как росинки, слезы и припала к плечу подруги. – Зимой, как померла у Дмитра маты, так остался он один, как той дубок в поле. Ну а мы с ним с детства дружили. Как двойняшки, бывало, всё вместе… Ну дак жалела я его… То рубаху ему постираю, то сала у матери стащу… И он тоже слухал меня. Бывало, как ни заспорим, все мой верх…

– Да, я помню, – усмехнулась Динка.

– Ну вот! А теперь же он один в хате. И постучался раз ночью до его человек… Шинель на нем рваная, сам худой, одни кости, стоит под окном, на костыль опирается. Без ноги, значит… Ну, попросился переночевать. Дмитро, конечно, пустил его в хату, отрезал ему хлеба, всыпал в миску борща… Ну, разговорились, конечно, обо всех новостях… Солдат и говорит: «Я, – говорит, – сам с госпиталя, выписали меня на все четыре стороны. Только идти мне, – говорит, – некуда, потому как я раньше у старшего брата за батрака был, а теперь я калека, а у брата жена настоящая ведьма. Сам-то брат принял бы меня, но она нипочем не желает… Вот и хожу я по дворам, где что кому починить, сам я бондарем могу работать и сапожником, на чужой шее сидеть не буду». Вот и пустил его Дмитро – живи, места хватит…

– Ну и хорошо, – кивнула головой Динка.

Федорка покачала головой:

– Оно бы и хорошо, почему не пустить человека? Да только язык у того солдата вредный. «Я, – говорит, – всего на этой войне насмотрелся и умных людей послушал. Сомневается, – говорит, – народ. За что мы кровь проливаем?.. Генералам да офицерам до солдата и дела нет. Вот искалечили меня да и выбросили как собаку. Околевай где хочешь…»

– Ну что ж, – вздохнула Динка. – Он же правильно говорит…

– Может, оно и правильно, ну так держи про себя, а то как почнет всех ругать. А то посядают рядом с Дмитро и всё бумажку яку-то читают…

– А что в той бумажке написано? – заинтересовалась Динка.

– А я знаю что? Хиба они мне скажут? Чула только, что там и за самого царя, и за царицу прописано… А Дмитро развесит уши и слушает. Уж я его прошу: выпроводи ты этого солдата от греха – а он злится! Куда там! Этот солдат ему теперь лучше родного отца стал! – с горечью махнула рукой Федорка!

– Вырос, наверно, Дмитро… – задумчиво сказала Динка, и перед глазами ее вдруг встал застенчивый кареглазый подпасок с переброшенным через плечо серым армяком; вспомнилось, как еще в первые годы ее жизни на хуторе Дмитро пожаловался на приказчика Павло, который избил его, а Динка, утешая Дмитро, сказала, что скоро будет революция и тогда они побьют всех панов и царя.

«А на что мне тот царь? – обозлился вдруг Дмитро. – И за что я его буду бить, как я его и в глаза даже не видел! Ни он меня, ни я его! И пан тоже мне ни к чему! Вот приказчик Павло – это другое дело!»

Динка всегда считала Дмитро тупым, неразвитым мальчишкой, а вот прошло два-три года, и случайно зашедший в село солдат сумел чем-то заинтересовать Дмитро, читает с ним вместе какую-то бумажку – может, прокламацию…

– Дмитро… Я давно его не видела. Прошлым летом его куда-то посылали за коровами? – живо заинтересовавшись, спросила она примолкнувшую Федорку.

– Ну да! У пана под Житомиром еще одно имение, да вот оттуда они с приказчиком коров пригоняли, ты его и не видела! А сейчас и не познаешь уже! Настоящий парубок стал! Только характер его спортился, не слушает меня! А про солдата хоть говори, хоть не говори – все мимо ушей пропускает! – пожаловалась Федорка.

– А ты не говори. Не ссорься с Дмитро. Он не должен тебя слушаться в этом деле, Федорка! – строго сказала Динка.

– Ну, так тому и быть, – вздохнула Федорка, поднимаясь. – Может, я и вправду зря на него нападаю. Ходим лучше скорее, бо мамка моя вареники для тебя лепила, наверно, сердится уже, что нас долго нет.

Девочки молча вышли на дорогу. Взглянув на расстроенное лицо Федорки, Динка обняла ее за плечи.

Федорка растрогалась.

– У меня еще один разговор есть. Ну, то уж на свободе, а то как почуе маты, то весь веник об меня обломает!

– Все еще бьет? – удивилась Динка.

– Ну а кто ж ей воспретит? Она ж маты…

– Так тем более. Сама родила и сама бьет! Чепуха какая-то, – сердито сказала Динка.

– Ну, это уж так полагается… Да не то обидно, что бьет, а то обидно, за что бьет… Ну, добре, об этом мы потом побалакаем, – заторопилась Федорка, завидев на крыльце мать. – Молчи зараз!

Глава 4

Хата с краю

Федоркина хата под самым лесом, на краю панской экономии. Старая эта хата напоминает засыпанный сосновыми иголками гриб; крохотные окошки лежат на завалинке, крыша покрыта зеленым дерном, и как веселая насмешка над этим убожеством белеет новое крылечко из свежевыструганных досок. На гладеньких ступеньках копошатся младшие братишки Федорки, кряхтя, взбираются на крыльцо и задом ползут обратно.

Мать Федорки, Татьяна, такая же круглолицая, как дочка, с тоненькими морщинками под голубыми глазами, встречает гостью на крыльце.

– Ну, слава господу, приехала наша Диночка! А уж моя Федора с утра голову потеряла! Бегает да бегает по лесу, гукает! Да чего ты, кажу, бегаешь? Задержуется человек по своим делам!

Она крепко обнимает Динку и ведет ее в хату.

– Сядайте, сядайте, Диночка, за стол! Зараз будем вареники кушать! Вы ж мои варенички завсегда любили, – ласково приговаривает Татьяна, усаживая Динку за стол и вынимая из печи большую миску с горячими варениками.

На столе разостлан чистый домотканый рушник, на нем золотистые, свежие коржи. Динка сразу чувствует волчий аппетит и по старой детской привычке без всякого стеснения вытаскивает из миски огромный черный вареник.

– Вот, Диночка, дожили мы до якого часу – нема ни крошки белой муки. Просеяла житнюю да и слепила вареники. Може, не понравятся вам? – беспокоится Татьяна.

– Ну что вы! Я сроду ничего вкуснее не ела! – весело уплетая вареники, уверяет ее Динка.

Федорка тоже ест вареники, но берет их осторожно, чтоб побольше досталось гостье. Татьяна любовно смотрит на Динку, проводит заскорузлой рукой по ее косам, мягко улыбается.

– От яки косы вырастила! И сама вытянулась, як той тополек! Да вот и моя Федорка тоже подросла… – Татьяна озабоченно смотрит на обеих девочек. – Мабуть, скоро замуж пора вас отдавать, – шутит она, но моложавое лицо ее грустно, и сквозь шутку слышится материнская тревога. – За кого только отдавать, все хлопцы на войне, а возвернутся, тоже радости мало: все хозяйства порушены, скотину кормить нечем… А немец тем часом все ближе подступает.

– Та годи вам, мамо, и чего вы таку панику наводите… Накладайте лучше еще вареников, бо Динка голодная!

С матерью Федорка говорит особым тоном, капризным, ворчливым, не допускающим возражений, вроде держит мать в узде, и мать слушается дочки, хотя это не мешает ей, выйдя из терпения, трепать свою Федорку за косы. Но сейчас мать поспешно хватает миску и бежит к печке.

– Зараз, доню, зараз! Ешьте на здоровьичко, я богато налепила!.. А вы геть отсюда! – шлепая полотенцем карабкающихся на скамью ребятишек, кричит она. – Пораскрывали рты, как галчата. Ведь только-только кормила я вас, да не накормишь никак, прости господи!

Насытившись, Динка разглядывает знакомую с детства Федоркину хату, привычно гладит русые и белые головенки Федоркиных братиков и сестричек. Сколько их, кажется, и сосчитать невозможно! Федорка – вечная нянька, нянчилась с ними и Динка, приезжая летом на хутор. Мучились они с этими малышами и играли в них, как в куклы. Приведут, бывало, к Динкиному пруду, выкупают, посадят на песочек, а сами выстирают их рубашонки, разложат на траве сушиться, и Динка бежит домой, шарит в буфете, прячет в карман сахар, а то, залетев в кухню, хватает прямо со сковородки горячие котлеты.

– Куда ты? – кричат ей из дома, а Динки уже и след простыл, она уже на пруду, кормит вместе с Федоркой своих галчат.

С нежностью вспоминает все это Динка. Подросли за зиму Федоркины ребятишки, а помнят ее, улыбаются лукавые рожицы, прячась под стол. Динка поспешно роется в карманах и сует в их грязные ручонки дешевые конфеты в бумажках.

– О, бачишь, яка баловница приехала, теперь разве выгонишь их с хаты? – выкладывая на рушник лепешки, добродушно ворчит Татьяна и, присаживаясь на лавку, с робкой надеждой смотрит на Динку. – Ну а что ж там в городе за войну балакают?

Но Динка не успевает ответить, потому что на пороге вдруг появляется Дмитро. Только Дмитро ли это? В таком же армяке, накинутом на плечи, в вышитой по вороту рубашке, но это уже не подпасок, ухарски щелкающий кнутом, и даже не тот Дмитро, с которым они позапрошлым летом учились стрелять из обреза. Теперь это уже не хлопчик, а настоящий парубок, и только круглые карие глаза и смущенная улыбка напоминают прежнего тихого подпаска.

– Здравствуйте, – говорит парубок, снимая шапку. На коротко стриженной голове у него оставлен мягкий чуб, он все время падает на лоб, и Дмитро осторожно приглаживает его ладонью.

– Здравствуй, Дмитро! – вскакивает ему навстречу Динка.

– Здравствуйте, – смущенно повторяет Дмитро, отводя глаза и как бы нехотя протягивая руку.

– Здравствуйте, Дмитро! – в тон ему повторяет Динка. За столом, давясь варениками, заразительно хохочет Федорка:

– Бачилы, яки у них церемонии!

Дмитро тоже смеется и уже крепко, по-дружески жмет Динке руку.

– Ну, сядай, раз пришел, – поджимая губы, говорит Татьяна.

Она что-то имеет против этого гостя, но Федорка бросает на нее быстрый сердитый взгляд и, придвинув к столу табурет, усаживает Дмитро за стол:

– Вот, ешь вареники. Хлеба бери!

– Да я не хочу! Я не голодный, – упрямится Дмитро.

– А я говорю – ешь! – сердится Федорка.

– Да что ты его приневоливаешь! Не хочет человек – так нет, пристала как репей! – раздраженно гремит заслонкой мать.

– А я кажу – ешь, – настойчиво шипит Федорка.

Дмитро нехотя берет вареник черной от загара рукой и смотрит на Динку:

– Ну, что слышно в городе?

– То же, что у вас, – говорит Динка. – Ведь подумать только, второй год война идет, солдаты не вылезают из окопов. Разутые, раздетые… Вася пишет, зимой прислали сапоги, и всё какие-то недомерки, у всех ноги растерты, портянки от пота и крови заскорузли… А кому дело до солдат? Посмотрели бы, что в госпитале делается, когда раненых привозят! Класть негде! Мышка по два дня домой не приходит. Ужас какой-то! Бросили людей на бойню с голыми руками! Ничего толком не заготовлено! Пушек нет, ружей и тех не хватает! А кому нужна эта бойня? Солдаты не хотят драться! – возбужденно говорит Динка.

Дмитро поднимает голову и торжествующе смотрит на остолбеневшую Федорку.

– Да что же это ты, Диночка, говоришь? Солдат – он человек, призванный на военную службу, тут хочешь не хочешь, а свою землю от ворога боронить надо! – всплескивает руками Татьяна.

– А то его земля? Панская земля! – сердито вступает в спор Дмитро. – Когда б за свою землю, так каждый пошел бы! В чем стоит, в том и пошел бы! – дергая свой армяк, горячится Дмитро.

– Вы не понимаете, Татьяна, – торопится ему на помощь Динка, но Татьяна, не слушая ее, наступает на Дмитро:

– Смотри какой пан объявился! Да где ж у солдата та земля? Ну вот, к примеру, у тебя, Дмитро, – где твоя земля? Або у нашего батька?

– Так ведь про то же и говорим, – снова беспомощно вступает Динка, но Татьяна машет рукой.

– Обожди, Диночка, обожди! Нехай он мне сам ответ подает… Нехай скаже, где его земля?

– Земля скрозь наша, крестьянская, не паны ее своим потом поливали, а мужики… Вот и придет такой час, когда надо будет отбивать ее от панов, вот тогда и драться будет за што! – сердито говорит Дмитро.

– Ой, божечка, божечка! – всплескивает руками Татьяна. – Да кто ж с тобой, дурень, даже балакаты будет? Скрутят тебе паны по рукам, по ногам, ще и в железо закуют!

– Не скрутят… – усмехается Дмитро.

– Да что ж он, один, что ли, будет? – врывается опять Динка. – С ним весь народ встанет! Вы думаете, народ ничего не понимает, да? Посидите-ка в окопах да послушайте, что солдаты говорят, тогда узнаете! Да рабочих в городе послушайте! – размахивая руками, кричит Динка, но Татьяна с горькой усмешкой смотрит на Дмитро.

– Ох ты ж смутьян, смутьян! – прижимая к щеке ладонь и качаясь из стороны в сторону, горестно причитает она.

– Хватит, мамо! Молчите хоть за ради бога! Почует кто из экономии, всем нам тюрьма будет! – кричит Федорка и, как вспугнутая птица, бежит к двери и выглядывает во двор.

– Всех в тюрьму не посадишь, – усмехается Дмитро.

– Молчи, дурень! Тебя первого схватят да и пристрелят как собаку!

– Ну годи, – поднимается Дмитро. – Извиняйте за беседу…

Напуганные ребятишки тихо сидят под лавкой. Динка, чтобы переменить разговор, вдруг спрашивает:

– А где ж у вас люлька? Всегда висела в углу, а сейчас нету?

– Яка, Диночка, люлька? – сморкаясь в передник, спрашивает Татьяна.

– Ну та, где новорожденные спят?

– А на что она нам? – улыбается Татьяна. – Повырастали дети, батька и снял!

– А разве у вас никто не родился этой зимой? – интересуется Динка.

– Оборони боже! – смеется Татьяна. – И так семеро с ложкой…

Федорка вдруг поднимает красное сердитое лицо.

– Не хватало еще! Да я б его, как котенка, придушила в той люльке!

– От комусь жинка будет! – неожиданно весело говорит Дмитро.

– Комусь будет. В девках не останется, – многозначительно бросает Татьяна.

– Добре, – неопределенно бурчит Дмитро и по-дружески трогает за плечо примолкшую Динку: – А что, Ефим будет вас перевозить с города?

– Да, он уже поехал… К вечеру вернется. Ну, пока мы одни с Мышкой жить будем. Мама уехала, Леня тоже уехал…

– А Вася ваш где? – спрашивает Дмитро.

– А Вася на фронте. Давно уже…

– А Мышка, значит, коло раненых? Вот это ей самая работа. Вот же добрая душа, пошли ей господи! – вздыхает Татьяна.

Динка смущенно улыбается:

– Мы с Мышкой вам гостинцы приготовили, да они на подводе едут. И тебе, Дмитро, тоже… Я тебе складной ножик купила, а Федорке платочек.

– Да чего ты беспокоишься, Диночка, разве теперь такое время, чтоб подарки возить? – расчувствовавшись, говорит Татьяна.

– Да я только вам и еще Якову-музыканту канифоль для скрипки…

– Кому? – с ужасом переспрашивает Татьяна, уронив полотенце.

– Мамо! – тихо и предостерегающе бросает Федорка. Дмитро, шумно вздохнув, опускается на лавку.

– Якову Ильичу… для скрипки, – недоумевающе глядя на всех, повторяет Динка.

– Ой, боже! А я думала, кому это? – в смятенье говорит Татьяна, суетливо прибирая со стола. – Вот уж не догадалась бы… А на что он тебе, Диночка?.. Обыкновенный человек.

– Что вы, Татьяна! Это же замечательный музыкант! Играет Яков теперь на свадьбах? – спрашивает она Дмитро.

– Э… Яка вже ему свадьба, – машет рукой Дмитро.

– Молчи, дурень, – тихо огрызается Федорка и громко объясняет: – Какие теперь свадьбы! Нема никаких свадеб зараз. За войну только приказчик Павло оженился!

При имени приказчика Динка вспоминает давнюю мечту Дмитро сделаться старшим пастухом.

– А что, Дмитро, – улыбаясь, спрашивает она, – тебя уже сделали главным пастухом?

Но Федорка не дает товарищу раскрыть рот.

– Эге! Ему до старшего пастуха, как мне до неба…

– Ну да, как тебе до неба, – ворчит Дмитро. – У нас три пастуха, у меня у самого подпасок есть… А вот как помрет дед, так и старшим поставят! Только и делов!

– Жди, когда дед помрет! Он еще здоровый, как тот дуб! – усмехается Федорка.

Дмитро переминается с ноги на ногу, щеки его заливает темный румянец.

– Сегодня здоровый, а завтра может и помереть, – говорит он, задетый за живое насмешливым тоном Федорки. – Мало ли с чего человек помереть может. Схватит ему живот, или болячка какая прикинется, а может, и убивец какой-нибудь гакнет по голове топором, – неожиданно увлекаясь, говорит Дмитро, не замечая предостерегающего взгляда Федорки. – Вот тебе и мертвое дело…

– Чего? – весело удивляется Динка и, подметив тревожные знаки Федорки, останавливается. Улыбка сбегает с ее лица. – Вы что-то скрываете от меня?

– Оборони боже! Что нам скрывать? Хиба ты не знаешь Дмитро? Он такое набормочет, что и век не разберешься! – обнимая Динку и ласково заглядывая ей в лицо, пытается успокоить Федорка.

Дмитро, чувствуя свою промашку, угрюмо стоит посреди хаты, почесывая ногтем свой обветренный нос.

– Не колупай носа! – кричит на него в раздражении Федорка.

– От характер! Никакой самостоятельности хлопцу не дает! – качает головой Татьяна.

– А мени без вниманья, – надевая шапку, говорит Дмитро и идет к двери.

– Подожди, Дмитро! Вместе пойдем… Спасибо за вареники! Приходи, Федорка! – приглашает Динка, выходя вместе с Дмитро на крыльцо.

Федорка с матерью провожают их тревожными взглядами.

– Эй, Дмитро, смотри у меня! – грозится вслед товарищу Федорка.

Дмитро, не отвечая, машет рукой.

– Развели бабскую канитель, – хмуро бормочет он.

Глава 5

Страшная новость

Динка не хочет идти через панскую экономию, они обходят ее узкой тропинкой вдоль забора: Динка – впереди, Дмитро – сзади. Динка идет молча, не оглядываясь. По правую руку ее далеко-далеко расстилается желтеющее поле, высокие колосья с сухим шелестом гнутся под легким ветерком. С пригорка уже виден утонувший в зелени хутор. Динка внезапно останавливается.

– Дмитро, – строго говорит она, – я хочу знать правду! Что вы скрываете от меня? Может, это касается Якова? Где он? Где его маленький Иоська?

Дмитро мнет в руках шапку, долго чешет затылок; лицо у него хмурое, взгляд убегает куда-то далеко, за желтеющее поле.

– Иоська-то, может, и живой… – нехотя мямлит он.

– Как это «может, живой»?.. А где Яков? – холодея, допрашивает Динка.

– Ну что тебе сказать?.. – Дмитро вздыхает и оглядывается по сторонам, словно боясь, что его услышит Федорка.

– Дмитро! Не играй со мной в прятки! Говори правду… Где Яков? – еще ближе подступает к нему Динка.

– Да это уже давнее дело. Нема Якова… Упокойник он… Еще осенью, как вы уехали, так его вскорости и убили… – медленно цедит слова Дмитро.

– Убили?.. – с ужасом переспрашивает Динка, отступая от Дмитро и глядя на него широко открытыми, остановившимися глазами. – Как это… убили?

– Ну как… Обыкновенно… Пришли вдвох да и зарубили в хате. Тут и скрывать бы нечего, да твои как прослышали от Ефима, так и прискакали к Федорке. Леня да Вася этот ваш длинный. Как раз он в то время в отпуск, что ли, наезжал с фронта… Ну и меня позвали, конечно. Чтобы вам с Мышкой не говорили, значит, ничего.

– Леня… Вася… – машинально повторяет Динка, а в глазах ее, словно в тумане, вырисовывается белая, обитая дождями хата в лесу. Знакомый выщербленный порог, раскрытая настежь дверь, и на полу в луже крови… – Нет, нет! – кричит она. – Этого не может быть! Он так хорошо играл, он никому не делал зла…

– Да тут не со зла. А вроде бы деньги были у Якова. Дед, что ли, Иоське оставил. Ну, вот за деньгами они и пришли. И под печкой, и под полом искали…

Но Динка не слушает Дмитро.

– Боже мой… Боже мой… – шепчет она, бессильно опускаясь на траву. – Убили… такого человека…

– Да ты что так расстраиваешься? На войне разве одного убивают… У нас только в Рубижевке восемнадцать человек молодых хлопцев…

– Дмитро, – вдруг шепчет с надеждой Динка, – может, ты спутал, может, это не его, не Якова убили, а кого-нибудь другого?.. – Побелевшие губы Динки не слушаются ее, по спине пробегает колючий озноб, а в глазах, то расплываясь в тумане, то снова выступая из черноты леса, стоит залитая кровью хата…

– Ну годи, годи, – касаясь ее плеча, сочувственно говорит Дмитро. – Ты думаешь, ты одна его жалеешь? Людям тоже жалко. И поиграть на святки было некому. А над Иоськой все бабы плакали. Как почал он над отцом кричать… И прямо при всех на Матюшкиных показывает… Ведь как дело-то получилось? В ту пору Иоська уже учиться ходил, отец ему студента одного договорил на дачах, в репетиторы, значит… Ну, вот и в тот день пошел он, а темнеет-то рано. Возвертается домой, а отец тут прямо около порога лежит чуть живой. Ну и сказал, видно, сыну, кто его порубал. А Иоська хоть маленький, а дуже разумный хлопчик…

– Иоська… Иоська… – Динка проводит рукой по лбу.

Перед глазами ее встает шумная деревенская свадьба. В углу на табурете, прижав к подбородку скрипку, сидит Яков, а около, прижавшись к его коленям, стоит маленький кудрявый мальчик…

Динка вскидывает на Дмитро сухие глаза.

– Где Иоська?

– Да был в Киеве. Говорили бабы, с босяками на базаре бегает.

У Динки пересыхает во рту, она хочет что-то спросить, но Дмитро машет рукой:

– Да ты погоди, слушай, что дале было. Ну, значит, как схоронили Якова, то студент, что с Иоськой занимался, взял Иоську к себе, а сам пошел в полицию, чтобы, значит, на Матюшкиных показать. Ну, куда там! Матюшкины – известные куркули, первые богатеи на селе, их голыми руками не возьмешь. Семен Матюшкин да брат его, Федор, всю полицию купили… Люди их боятся, молчат, а Иоська дитя, ему веры нет. Ну, побился, побился тот репетитор и пошел на Ирпень правду искать. А как пошел, так и сгинул…

– Совсем сгинул?

Дмитро разводит руками.

– Нема… И доси нема… Говорили люди, вроде нашли его, где-то в ирпенском лесу, только сильно суродованный, так что и человека в нем признать невозможно. Ну, бабы, конечно, спугались, чтобы Иоське того же не было, схватили хлопчика да и вывезли его тишком в город.

– В город? – машинально переспрашивает Динка.

– Ну да… Там вроде тетка Якова жила. Старуха, конечно, слепая да хворая, сама кое-как перебивалась, а тут еще хлопчика ей подкинули. А куда денешься? Люди привезли да и оставили. Ну а потом, ближе к Рождеству, поехали наши бабы проведать, как там Иоська… А Иоськи нет, сбег Иоська. А тут вскорости и старуха померла.

– Не нашли? – с трудом шевеля губами, спросила Динка.

– Да никто и не искал. Кому надо? Своих ребят кормить нечем, а тут сирота! А потом один раз видели его на базаре с босяками. Рваный, голодный. Узнал наших баб и давай тикать. Пропащее дело! Да ты об этом не думай, выбрось из головы!

– А Леня… И Вася… Они знали все это про студента и про Иоську? – вдруг спросила Динка, глядя в упор на Дмитро загоревшимися глазами.

– Да нет, откуда! Им как сказал Ефим про убийство, они сразу и приехали! Тогда еще Иоська у студента был… Ты смотри, – вдруг испугался Дмитро, – не говори, что я тебе рассказал, а то они обижаться будут на меня!

– Некому говорить… Вася на фронте, а Леня тоже уехал. Ну, я пойду! – сказала Динка, поднимаясь и глядя на чернеющий за полем лес.

– Прощай пока. У меня тоже одно дело есть, поговорить бы надо, но об этом потом.

– Потом, – машинально повторила Динка и, кивнув головой, пошла к черневшему за полем лесу. Дмитро недоумевающе посмотрел ей вслед.

– Эй, Динка! Вон где хутор-то! – улыбаясь, окликнул он, указывая рукой на краснеющую среди дубов крышу.

Но Динка не оглянулась.

– И куда идет? Дорогу забыла, что ли? Задурило ей голову это убийство. Правду говорила Федорка, что лучше молчать… Эй, Динка! – снова крикнул Дмитро. – Куда идешь?

– Я к Якову… – слабо донеслось с дороги.

– Куда?

Дмитро испуганно взмахнул руками и бросился за Динкой.

– Помешалась ты на этом Якове, – с досадой сказал он, неожиданно преградив ей дорогу. – Иди домой, там, верно, уже Ефим вещи привез.

– Ничего, – равнодушно сказала Динка, отстраняя его с дороги. – Я скоро вернусь!

– Да обожди! Не можно в тот лес ходить! – потеряв терпение, крикнул Дмитро.

– Почему?

– А потому, что той дорогой никто не ходит теперь. И даже на мельницу мужики не ездят. Понятно тебе?

Динка покачала головой.

– Ну, как тебе сказать… Боятся люди, ведь упокойник Яшка-то.

– Дураки они! – с раздражением сказала Динка.

– Нет, не дураки! – горячо заступился Дмитро и, приблизив к ней взволнованное лицо, зашептал: – Скрипка там играет. Понятно тебе? Как полночь вдарит, так и скрипка! Федоркин отец сам слышал. Ехали они с мужиками на мельницу. Весной уже дело было. Ночь теплая, меж дубами ветер шумит, лист разворачивает. Ну, едут, едут, конечно, дело, разговор на Яшку зашел, а тут уж и хата его одним боком виднеется. Ну, примолкли мужики и вдруг слышат – играет скрипка! Да так жалостно, как маленькое дитя плачет, на все голоса выводит. Спугались мужики, а тут как захрапят кони, как понесут по кочьям, чуть телегу в щепы не разбили!

Динка прижимает руки к груди, пальцы ее дрожат.

– Неправда это, неправда…

– Да что ты! Все люди слышали. – Дмитро подвигается ближе. – Бабы тоже рассказывали. Пошли они как-то по грибы, гуртом. Ну и спозднились сильно. Идут через лес, а в хате Якова огонь по окошкам бегает, вроде кто со свечкой идет. А потом сразу зырк – и погас. Ну, думают бабы, опять, видно, Матюшкины братья деньги Яшкины ищут. Спугались они и давай бежать. Вдруг слышат, вслед им скрипка грае… Да так тоненько, как ножом по сердцу режет. Вот как, бывало, на свадьбах Яшка играл. С гопака да на жалостное переходит, бывало, а потом обратно вот эту песню свою любимую, «На сопках Маньчжурии».

– Да-да! – лихорадочно подтверждает Динка. – Он любил этот вальс. И ты говоришь, они сами слышали?

– А как же? Семь человек их было, и все слышали. Да я тебе лучше скажу: с тех пор как объявилась эта скрипка, Матюшкины в тот лес ни ногой! На мельницу и то объездом едут, десяток верст лишку делают. Потому как тоскует Яшкина душа, убивцу своего ищет!

– Дмитро, – говорит Динка, и в лице ее быстро чередуются сомнения, радость и надежда. – Так ты говоришь, ты даже думаешь, что это играет Яков?

– А кто же, как не он? Все повадки его! Уж люди-то знают! – уверенно подтверждает Дмитро.

– Да-да, это он! Так больше никто не сумеет! И вальс «На сопках Маньчжурии». Да, это он! – радостно соглашается Динка.

– Ну вот! – удовлетворенно говорит Дмитро. – Поняла, наконец, в чем суть? Теперь не пойдешь. Ну, прощай пока… Вот уж солнце садится, а у меня скот на лугу…

Проводив глазами Дмитро, Динка долго стоит на дороге, потом снова поворачивает к лесу. Нет, она все-таки пойдет, она пойдет… к Якову.

В сердце ее уже нет надежды, в нем сомнение и грусть.

«Убили, а скрипка играет. Выдумки все это. А Иоська… Иоська… Убег, говорит Дмитро. Ах боже мой, боже мой… Убить такого музыканта… Недаром людям кажется, что они все еще слышат его скрипку…»

Глава 6

Человек без имени

Когда с дорогим человеком случается несчастье и когда есть еще хоть малейшая надежда спасти его, люди бегут и торопятся, они делают все, что в их силах и даже сверх сил. Люди не верят в чудеса, но, когда угаснет последняя надежда, они ждут чуда. Динка ждет чуда. Она не хочет думать о мертвом, она думает о живом. Она пойдет к Якову сама.

Далеко тянется казенный лес. Прорезают его глубокие овраги, густые ельники и заросшие крапивой чащи. В середине этого леса на развилке двух дорог стоит хата. Давно проржавела ее крыша, повалился плетень, засох старый колодезь. Позади хаты круто сбегает вниз глухой овраг, густо заросший ежевикой и малиной. На дне оврага, не смолкая ни днем ни ночью, журчит ручей. Из-за густой зелени и обступивших со всех сторон деревьев хата Якова только одним боком высовывается на дорогу, словно любопытная девушка в большой белой шали. В недалекие времена жил здесь старый лесник Михайло со своей единственной дочерью Катрей. Грозен был лесник, и немало грошей перепало ему от мужиков за порубку леса. Водку лесник не пил, на станции бывал редко, а потому и прошел слух, что у старика водятся деньги. Может быть, и правда копил лесник на приданое своей красавице дочке. Кто знает, за какого богача хотел ее выдать старый Михайло, только однажды на деревенской свадьбе увидела девушка молодого сапожника Яшку, послушала его игру на скрипке, заглянула в грустные Яшкины глаза да и сама не заметила, как отдала ему свое сердце. Долго бушевал старик, гнал зятя из хаты, проклинал дочь, аж пока не родился маленький Иоська. Вот тогда притих дед, помирился с зятем, перестал ворчать на дочь и в свободное время нянчился с внуком. А года через два случился со стариком удар, и молодые зажили одни. Жили весело, любовно. Катря помогала мужу шить сапоги, держала в порядке дом, и, хотя лишнего достатка не было, светленькие окна и свежевыбеленные стены белой хатки радовали глаза проезжих людей. Бесценным сокровищем Катри и Якова был их маленький сын Иоська. Летними вечерами Яков брал скрипку, усаживался на крыльце и подолгу играл жене и сыну. Когда Иоське надоедало сидеть, Яков начинал играть свой любимый вальс «На сопках Маньчжурии», а Катря с Иоськой весело кружились около крыльца. Счастливая это была жизнь. Только не суждено было Якову счастье. Однажды осенью, когда Иоське шел уже четвертый год, простудилась и тяжело заболела Катря. Лучших докторов привозил ей из города Яков, поил теплым молоком с медом, не спал ночи. Но ничего не помогло, и весной остался Яков один с маленьким Иоськой. Тяжко и пусто было в хате, плакал без матери ребенок, плакал вместе с ним и отец. Понемногу наладилась кое-как жизнь. Снова взялся Яков за свое ремесло сапожника, снова стали звать его люди поиграть на свадьбах, только часто теперь во время игры забывался вдруг Яков и, глубоко задумавшись, неожиданно переходил с веселых плясовых мотивов на грустные еврейские мелодии или на свой любимый вальс. За это на хуторе и в селах люди в глаза и за глаза стали называть Якова «малахольным», а бывали случаи, когда разобидевшиеся хозяева выгоняли его со свадьбы за неподходящие к празднеству похоронные мелодии.

Ничего этого не знала бы Динка, если б не Федорка. Однажды, обегав вместе соседние села, девочки неожиданно попали на «весилля». Там в первый раз Динка услышала скрипку Якова. И пока Федорка с восхищением считала ленты и монисто молоденькой невесты, Динка не сводила глаз с угла, где сидел музыкант. Прижав к подбородку скрипку и полузакрыв глаза, он играл по требованию разгулявшихся гостей то польку, то краковяк, то казачка. Рядом, тесно прижавшись к его коленям, стоял совсем маленький мальчик. На голове у него золотистым барашком вились давно не стриженные кудри, большие синие глаза с напряженным, недетским выражением следили за отцом, тонкое нервное личико пугливо морщилось от громких визгливых выкриков и топота сапог. Когда кто-нибудь из гостей или хозяев протягивал мальчику кусок пирога или другое лакомство, он ежился, прятал назад руки и теснее прижимался к отцу. Но отец не обращал ни на что внимания. Казалось, что веселые плясовые мотивы, которые он сам извлекал из своей скрипки, болезненно резали его слух, и все время, пока он играл по требованию хозяев, какая-то недоумевающая горькая улыбка не сходила с его длинного бледного лица. И вдруг в самый разгар веселья, когда сам хозяин пошел вприсядку вокруг своей дородной сватьи в зеленой сборчатой юбке, когда гости, хлопая в ладоши, вытолкнули на середину чубатого жениха и застыдившуюся невесту, лицо музыканта приняло какое-то новое, важное и проникновенное выражение, а скрипка, протяжно вздохнув, перешла на тоскливую мелодию.

У Динки оборвалось сердце, ей почудилось, что кто-то жалобно, страстно и безнадежно зовет на помощь. Она схватила за руку Федорку, но вокруг все затопало, загоготало, закричало:

– Эй ты, малахольный, куда тебя занесло?

– Грай гопака, бисова душа!

– Не наводи тоску, чтоб тебя свиньи съели!

– А ну влейте ему в глотку горилки!

– Замолчи, кажу, тоску наводить, а то выгоню к чертовой матери! – стучал кулаком подвыпивший хозяин.

– Тато, тато… – подняв к отцу испуганное личико и цепляясь худенькими ручонками за его рукав, шептал Иоська. – Тато! Грай веселую, бо нас выгонят, тато!

– Грай гопака! – стучали ногами гости.

– Тато, тато… – плакал ребенок.

– А? Что такое? Чего ты хочешь, Иосенька? – словно проснувшись, спрашивал отец и, опустив скрипку, тревожно смотрел на сына. – Чего ты плачешь, мой сыночек?

– Тато, грай веселую, – вздрагивая от слез, повторял мальчик.

– Что? Веселую? Ну? Почему нет? Гости хотят веселую? Так ты бы так и сказал, а зачем плакать? – Вытирая клетчатым платком слезы сына и обращаясь к притихшим гостям с мягкой, словно извиняющейся улыбкой, он добавил: – Я же понимаю… Гопак так гопак! Я могу все, что угодно. Пожалуйста! А зачем делать такой шум? – Он поднял смычок и, склонив набок голову, заиграл гопак.

Динка бросилась из хаты. Федорка догнала ее уже на краю села.

До хутора было версты полторы. Девочки шли по пыльной проселочной дороге. По обеим сторонам колосилась рожь, усатые колосья с тихим сухим шелестом склонялись на тропинку, месяц светил на запрятавшиеся во ржи васильки, где-то далеко, лениво ворочая колесами, скрипела телега, а Динка жадно выспрашивала у Федорки все, что она знала про музыканта.

– Я ж тебе кажу, что он малахольный, ну, як то прямо сказать, с ума рехнулся, бо у него была жинка Катря. Красива-красива… И они дуже любились… А потом она застудилась и померла. Вот перед тем, как вам приехать на хутор, она в тот год и померла. Иоське только четвертый годочек шел.

– Подожди, ведь ты же говорила, что этого музыканта зовут Яков… – сдвинув брови, допытывалась Динка. – Так почему же люди не называют его настоящим именем, а придумывают всякие дурацкие прозвища?

– Да кто как. А чаще всего просто малахольным.

– Да ты что? С ума сошла? – Динка даже не находила слов от возмущения и, остановившись на дороге, молча смотрела на подругу.

– Чего? – растерялась Федорка. – То ж правда… Ты ж сама чула… Нема у него постоянного имени, а кто как хочет, так и называет, – невинно повторила Федорка.

– У каждого человека есть имя, а у этого музыканта такой талант, а ему всякие дураки смеют кричать «малахольный»! И его мальчик Иоська плачет. Что же это? Да у тебя-то у самой есть сердце, Федорка? – дрожа от волнения, спросила Динка.

– Ну а як же… У всякой людыны есть сердце, – тихо проронила Федорка. Бойкое, ясноглазое лицо ее при свете месяца затуманилось, и, взглянув на Динку, она просто сказала: – Тебе жаль, и мне жаль. Такой жаль на сердце поднимается, когда он заиграет свою музыку. То он по жинке скучает. Она дуже его скрипку любила. Моя мать часто до Катри ходила, она и старого лесника знала…

Федорка рассказывала не спеша. Динке представлялась одинокая, затерянная в лесу хата, где раньше так счастливо и весело жили трое людей. Потом Федорка замолчала и прибавила шагу; она вспомнила, что ей уже давно пора быть дома, что мать замучилась одна с младшими детьми, и теперь не иначе, как встретит ее на крыльце с добрым дручком…

– Ходим скорейше, – робко поторопила она подругу, но та шла не спеша и думала о том, что в ее ушах уже никогда не перестанет звучать эта грустная музыка и никогда уже она не сможет так смеяться, как смеялась раньше.

Динка мучительно и тревожно искала в чем-нибудь утешения для этого музыканта без имени, для его мальчика Иоськи и для себя.

– Федорка, – сказала она вдруг тихим звенящим шепотом, – ты ничего не знаешь, а я знаю. Я просто так чувствую… Послушай, Федорка. Когда-нибудь этот музыкант будет стоять на сцене, в театре, а может, на большой площади… Он будет играть на скрипке. Вот это, свое, жалобное… И люди, все люди… будут плакать.

Звенящий шепот прерывается тихим всхлипыванием; мокрое лицо Динки, обращенное куда-то к месяцу, странные слова ее пугают Федорку.

– Та чего ж ты плачешь? Ну, нехай вин грае, нехай вин грае где схоче… Бежим до дому, Диночка! Бежим скорее, голубка! Ой, на что ж нам нужна была та свадьба! – испуганно бормочет Федорка и, схватив за руку подружку, тащит ее за собой изо всех сил.

Но Динка упирается. Ей мало, что музыкант станет знаменитым артистом, ей еще надо наказать тех, кто называет его «малахольным». И, задыхаясь на бегу, она выкрикивает злым, мстительным голосом:

– Он будет играть! И тогда все узнают его имя! И никто не посмеет, никто не посмеет…

– Ой боже мой! – взвизгивает Федорка и, бросив Динкину руку, несется вскачь, разбрызгивая босыми пятками прибитую росой пыль.

Все это вспоминает сейчас Динка, торопливо шагая по длинной лесной дороге. Бережно, как что-то очень дорогое, собирает она в памяти свои коротенькие встречи с Яковом. Ей было тогда двенадцать лет, она многого не понимала, о многом и вовсе не думала. Еще раза два слышала она игру Якова на свадьбах и снова глубоко страдала, когда он сбивался с плясовой музыки на свою, дорогую его сердцу. Теперь она понимает, почему осиротевшему музыканту был так памятен этот вальс «На сопках Маньчжурии». На дачной станции в тенистом парке на берегу пруда часто устраивались гулянья, танцы, фейерверки. Туда в счастливые дни Яков часто ходил с Катрей.

Может быть, сидя вдвоем на берегу пруда и слушая этот вальс, они вдруг поняли, что любят друг друга, а потом в длинные летние вечера Яков играл его на крыльце для жены и сына…

Динка не раз слышала этот вальс и раньше. Играли его в городском саду, играла его и мама, но никто и никогда не играл его так, как Яков, с такой глубокой певучей нежностью, с такой несказанной грустью, проникающей в сердце, что иногда даже веселые свадебные гости не решались прервать эту игру, невеста начинала горько оплакивать свою девичью волю, а бабы, пригорюнившись, вторили ее плачу.

В один из таких вечеров, когда Яков, отказавшись выпить чарку горилки, вышел с Иоськой на крыльцо, Динка несмело подошла к нему.

– Вы так хорошо играете… Я не знаю, что мне делать, когда вы играете, – сказала она, волнуясь и прижимая руки к сердцу. – Скажите, как ваше имя-отчество? – Она стояла перед ним маленькая, встрепанная, испуганная своей смелостью.

Музыкант наклонил голову, и обычная, мягкая, словно извиняющаяся улыбка осветила его бледное лицо.

– Что вы сказали?

– Я хочу знать ваше настоящее имя. Вас часто называют по-разному, но у вас же есть настоящее имя? – заторопилась Динка.

– Имя? Ну конечно, у меня есть свое имя. Но какое это имеет значение? Тех, кто давал его, давно нет на свете. А я не обижаюсь, пусть люди зовут меня, как им хочется. Ведь от этого ничего не изменится, – медленно пояснил он, поглаживая кудри сына.

Динка, не найдя больше слов, молча смотрела на него, на Иоську. Яков заметил ее взгляд, глаза его вдруг оживились, неожиданная улыбка преобразила некрасивое лицо.

– Вот мой сын Иоська. Его имя Иосиф… И у него была мамочка, ее звали Катря. Если вы хотите видеть глаза его мамочки, так посмотрите на Иоську. Иосенька, покажи барышне свои глазки! Вы видите эти глаза? Их нельзя забыть. Иоська – это наш принец… Он весь в свою мамочку. Вы, кажется, сказали, барышня, что я хорошо играю? Катря тоже говорила так. Она и теперь так думает, когда я ей играю. Она стоит во весь рост на своем портрете и слушает наш вальс. Она любит, чтоб я каждый вечер ей играл… – Он остановился и, словно прислушиваясь к чему-то, пробормотал: – Я очень извиняюсь перед вами. – И, взяв Иоську за руку, ушел в хату. Через минуту оттуда послышался знакомый вальс…

Шумит лес, бесконечной кажется дорога, но Динка не замечает ее, бережно припоминая все свои встречи с Яковом. Потом она все-таки узнала, что его зовут Яков Ильич. Как-то в прошлом году, уже в конце лета, боясь, что она скоро уедет и не услышит скрипки Якова, она решилась пойти к нему сама; кстати, из экономии пана ехали на мельницу, и Динка попросила подвезти ее. На развилке двух дорог она спрыгнула и огляделась. Уютно белеющая в зелени хата вблизи оказалась старой, вросшей в землю, облупленной дождями и ветрами просторной хатыной. Недаром мужики, которые подвезли Динку, рассказали, что еще задолго до того, как в этой хате поселился старый лесник, здесь была корчма.

«Похоже…» – подумала Динка и пошла по дорожке. Две половинки двери были широко раскрыты, прогнившее от времени крыльцо, казалось, совсем провалилось под трухлявыми, позеленевшими перилами. Одной стороной своей хата стояла на краю обрыва, кривая тропинка, сбегая вниз, приводила к заброшенному колодцу. Яков сидел у раскрытого окна на низенькой скамеечке перед таким же низеньким, изрезанным ножом столиком и тачал сапоги. Иоська, размахивая руками, что-то быстро и весело рассказывал отцу, на щеке его вспрыгивала лукавая ямочка. Отец и сын сидели в единственной, но очень просторной комнате с огромной русской печкой. Осторожно войдя в сени и заглянув в комнату, Динка остановилась от удивления и неожиданности. Прямо перед ней, в простенке между двумя окнами, где стоял сапожный столик, возвышался портрет молодой женщины со строгой улыбкой, в городском платье, с черным кружевным шарфом. Она была снята во весь рост и как будто торопилась куда-то, накинув свой легкий шарф. Но больше всего поразили тогда Динку ее глаза. Огромные, полные какой-то внутренней тревоги, умоляющие и требовательные. Остановившись на пороге, Динка не могла отвести глаз от этого портрета. Казалось, она где-то уже видела эти глаза, улыбку и ямочку на щеке.

«Тато, тато, грай веселую…» – вспомнилось ей вдруг. Забывшись, она молча переводила глаза с матери на сына… Иоська давно уже замолчал и вопросительно смотрел на непрошеную гостью. Яков тоже поднял глаза, и на лице его появилось уже знакомое Динке выражение строгой важности.

– Здравствуйте, барышня! – сказал он величественно, поднимаясь навстречу. – Вы хотели узнать, как меня зовут? Так мое имя Яков Ильич!

– Здравствуйте, Яков Ильич! – низко кланяясь, прошептала оробевшая Динка.

Она чувствовала глубокое удовлетворение от того, что может назвать его настоящим полным именем, но портрет Катри, ее живые, горящие глаза, притихший двойник портрета, Иоська, и сам несчастный, помешавшийся от горя скрипач, – все это внушало ей ужас, ноги ее приросли к порогу, и, не зная, что делать, как найти в себе силы уйти или остаться, она жалобно попросила:

– Сыграйте, Яков Ильич, вальс «На сопках Маньчжурии».

Иоська с готовностью подал отцу скрипку. Яков все так же величественно кивнул головой сыну:

– Дай барышне стул. – И, повернувшись к портрету, поднял смычок…

При первых звуках скрипки страх Динки прошел. Играя, Яков смотрел на портрет и, двигая в такт музыке бровями, улыбался. И Катря отвечала ему нежной, строгой улыбкой. Иоська сидел на сапожной табуретке и, сложив на коленях ладошки, смотрел то на отца, то на мать. Долго, долго играл в тот раз Яков. Динка бежала домой уже в сумерках, лес казался ей огромным, нескончаемым, но, очарованная, окрыленная музыкой, она не чувствовала ни страха, ни усталости.

И еще одну встречу с холодным ужасом в душе вспомнила Динка. Это было на дачах в воскресный день. В лавке толпилось много народу. Облокотившись на прилавок, братья Матюшкины торговались о чем-то с хозяином. Да-да, это были они, Федор и Семен, – Динка ясно видела! Оба рыжие, с тараканьими усами. Яков пришел вместе с Иоськой. Какая-то дачница долго смотрела на мальчика и, погладив его золотые кудри, сказала:

– Бедное дитя!

Яков посмотрел на нее и усмехнулся:

– Кто бедный? Мой Иоська? Чтоб вы были так богаты, как он! Это я бедный. А Иоська, наш принец, он будет большим ученым. Это же сын Катри – как же он может быть бедным?

Динка стояла тут же. Тогда она не обратила внимания на братьев Матюшкиных, но сейчас ей кажется, что она даже видела, как они переглянулись… И она ничего не сделала, не бросилась на них, не закричала: «Спасите, спасите!..»

Динка останавливается перевести дух, сердце ее сильно бьется. Ей кажется, она умирает. Да и к чему жить на этой земле, если можно безнаказанно убить такого чистого сердцем человека, такого чудесного музыканта, как Яков?.. Но куда это она зашла? Кругом лес, лес и лес. Динка тревожно оглядывается. Где же развилка? Там расходятся две дороги. В лесу тихо и пусто. Люди теперь не ходят сюда, в рыжих соснах свободно прыгают белки, неумолчно и крикливо зазывает какая-то птица… Динка возвращается назад. Может, она заблудилась? Где же эти дороги? По ним сейчас редко ездят, может, они заросли бурьяном? Неожиданно перед Динкой вырастает овраг. На краю его белеет задняя стена хаты, с этой стороны в ней нет окон. Динку бьет озноб. Она снова возвращается назад и наконец находит развилку. Отсюда узенькая, заросшая тропинка ведет к хате Якова. С помертвевшим сердцем Динка сворачивает на эту тропинку.

Глава 7

Клятва

Разбитые окна, сорванные с петель двери. Мертвой кучей валяется искалеченная и брошенная около дома мебель. Динка узнает железную кровать с почерневшими шишками, она стояла у Якова за печкой; тут же валяется и детская кроватка Иоськи. Динка вспоминает, что эта кроватка стояла в комнате рядом с большой кроватью. Мокнет на дожде и коробится под солнцем самодельный дубовый шкафчик; кто-то кропотливо мастерил его своими руками для жизни, для уюта… Холодом смерти и разрушения веет на Динку от этих брошенных вещей. Кто вытащил их из осиротевшей хаты и свалил здесь в одну кучу? Или, может быть, сначала увез к себе, а потом, испугавшись мести мертвеца, привез обратно и в суеверном ужасе кое-как сбросил их около двери.

У Динки опускаются руки, чем ближе подходит она к хате, тем яснее чувствует, что здесь уже нечего искать, не на что надеяться. Не свершится чудо, не запоет больше скрипка Якова… С тихим скрипом качается одна половинка двери. Оглянувшись на лес, Динка медленно поднимается по ступенькам. «Чего я боюсь? – успокаивает она себя. – Мертвые не встают из гроба. А если б даже и вставали, то как бы обрадовалась я, увидев Якова. Ведь я пришла к нему… Но здесь уже ничего нет живого, нет, нет…» И все-таки ее неудержимо тянет в комнату, где она была в последний раз, где так долго играл Яков.

Динка отодвигает половинку двери и входит в полутемные сени. Груда битых кирпичей преграждает ей путь. Это Матюшкины искали деньги. «…И под печкой и под полом искали», – лихорадочно вспоминает она слова Дмитро. Дверь в комнату открыта. Динка шагает через кирпичи и с ужасом смотрит на пол: она боится увидеть кровь… лужу крови. Но пол засыпан известкой. Динка поднимает голову и как вкопанная останавливается на пороге… Катря! Она стоит во весь рост над сапожным столиком и в упор смотрит на Динку. Живые, говорящие глаза ее умоляют и требуют, черный шарф шевелится под рукой. Катря… Катря… Одна, брошенная в осиротевшем доме… Но почему она смотрит на нее так? Может быть, она спрашивает, где Иоська?

– Катря… – шепотом говорит Динка, и голос ее прерывается слезами. – Не смотрите на меня так, Катря… Я найду, я не брошу Иоську… Я буду ходить по всем улицам. Клянусь вам самым дорогим! Клянусь именем моего отца!

Легкий шорох проносится за спиной Динки, но она ничего не слышит. Упоминание об отце заставляет лицо у человека с зубами ее сразу взять себя в руки.

– Я найду Иоську, Катря… Я никогда не брошу вашего мальчика. Клянусь именем своего отца! – Голос Динки крепнет, слезы высыхают. – И я отомщу убийцам Якова! Я жестоко отомщу! – гневно кричит она, поднимая кулак.

Ветер шумит в лесу, с тихим свистом врывается он в черную дыру разваленной печи. Динке чудится приглушенный шепот, но она уже ничего не боится. Ей только страшно повернуться спиной к портрету. И, пятясь задом, она с трудом выбирается на крыльцо.

Чуда не случилось. Динка уже точно знает, что Якова нет и никогда не будет.

«Где же могла тут играть скрипка? Какие глупые, суеверные люди… Нет, это не глупость и не суеверие, а память, светлая память о таланте музыканта. Да-да… Никто не может забыть его скрипку, и всем кажется, что она все еще поет…» – растроганно думает Динка, выходя на дорогу. Теперь, когда она приняла твердое решение и дала клятву, в сердце ее уже нет слез. Она найдет Иоську! Она сделает это для Якова, для несчастной Катри и для самого осиротевшего, брошенного всеми Иоськи… Динка не хочет больше разжалобивать себя грустными мыслями, ей кажется, она тверда, как камень. Но против ее воли ей вдруг представляется в кучке босяков оборванный, голодный мальчишка: слипшиеся от грязи кудри падают ему на лоб и большие материнские глаза кого-то ищут в толпе…

Динка замедляет шаги и меряет глазами дорогу… Ноги ее подламываются, она очень устала… Устала… устала… А до хутора еще далеко… Но нужно идти… Там уже давно ждут ее… Долгую, долгую зиму ждут свою хозяйку собаки, и, когда Ефим начинает запрягать в телегу Приму, они поднимают такой визг… Собаки все понимают… Прима тоже все понимает, у нее совсем не лошадиные, а человеческие глаза. Динка хочет думать о хуторе, о своих друзьях… Она всегда так спешила к ним, так радовалась этой встрече… Она и сейчас будет рада… Она обнимет за шею своих собак, уткнется лицом в мягкую гриву Примы…

Мышке не надо говорить о Якове, она и так видит много страданий… Ей многое не под силу, но она все терпит… Да и зачем говорить… Все равно разве можно снять тяжесть со своего сердца и переложить ее на другого? Нет, нельзя… И не надо… Человек должен сам, один пережить, справиться с собой…

Динка приходит на хутор уже в сумерках. Ефим приехал. Мышка тоже дома. Вещи разложены по местам, стол покрыт белой скатертью, и посредине в глиняном горшке полевые цветы. Динка проходит по знакомой дорожке, мельком гладит прыгающих в восторге собак, мельком взглядывает на луг, где пасется Прима…

– Потом, потом… – говорит она, чувствуя безмерную усталость.

– Где ты была? – удивленно спрашивает младшую сестру Мышка.

Но Динка без сил падает на кровать.

– Потом… потом, – бормочет она. – Я не хочу ничего, ни есть, ни пить, а только спать. Укрой меня папиной тужуркой.

Уезжая, отец оставил на хуторе свою кожаную тужурку. С тех пор когда кому-нибудь из домашних нездоровится или просто тяжело на душе, его укрывают папиной тужуркой. В это чудодейственное средство свято верят его взрослые дети, и озабоченная Мышка, не спрашивая ни о чем, заботливо укрывает сестру папиной тужуркой.

Глава 8

Сестры

Мягкие волосы сестры щекочут Динкино лицо.

– Динка, Динка! Проснись! А то после обеда я опять уеду, а мы совсем не виделись вчера…

– А что это – утро? День или вечер? – сонно моргая ресницами, спрашивает Динка.

– Да утро, утро… – смеется Мышка. – Знаешь, сколько часов ты проспала? Ведь мы еще вчера приехали! Надо же было так набегаться!

– Вчера… вчера… – машинально повторяет Динка и, садясь на кровати, мучительно трет лоб. – Мы приехали вчера, – медленно повторяет она, а в глазах ее встает хата Якова, оторванная половинка двери и в простенке над сапожным столиком летящие концы черного шарфа.

Динка спускает на пол ноги и шарит под кроватью, разыскивая свои туфли.

– Я должна сейчас же ехать… – бормочет она.

– Куда? – удивляется сестра.

– Я еще сама не знаю куда. Но я должна… – в смятении бросает Динка.

Но Мышка, смеясь, обнимает ее за шею:

– Да проснись ты наконец! У меня сегодня такой трудный день. И потом, я хотела поговорить с тобой о маме…

– А что о маме? – с тревогой спрашивает Динка, окончательно приходя в себя.

– Как – что? Ведь нет же ни письма, ни телеграммы… А мама уже давно в Самаре. Неужели до сих пор нельзя было добиться свидания… Она же знает, как мы волнуемся.

– Конечно, знает… И она бы написала, но ведь и в прошлом году, когда мама ездила к папе, ей тоже долго не давали свидания. Что же зря писать?

– Замучается она там. И папа бедный так ждет… – грустно говорит Мышка.

Тревожные мысли об отце, о матери, добивающейся свидания через тюремную решетку, омрачают лица сестер.

– Сколько унижений… Полиция, допросы… Обыщут ее там, не передала бы чего… Везде подлость! Такая подлость, что просто иногда дышать нечем! – стискивая руки, говорит Мышка.

Динка молча кивает головой и смотрит на сестру. В темном казенном платье Мышка кажется тоньше и стройнее, тоненькие, как паутинка, белокурые косы ее пышным узлом свернуты на затылке. Солнце совсем не трогает загаром нежного лица Мышки, щеки ее всегда покрыты защитным пушком, и даже около точеного носика сами по себе куда-то исчезли веснушки.

«Как мы не похожи…» – машинально думает Динка, глядя на нежно-розовые губы сестры и на темно-серые глаза с длинными золотистыми ресницами. Мышка такая легкая и воздушная, что, когда она неслышно ступает по полу, Динке всегда кажется, что в комнату спустилось белое облако.

«А я уродка… Таким всегда говорят: „Какая вы симпатичная“, потому что нечего больше сказать».

Динка мельком бросает взгляд на зеркало и недовольно отворачивается.

«Ишь, сидит, распустила Дуня косы… Глазки синенькие, щеки румяные, а пышные прожорливые губки так и лезут вперед. Несчастная матрешка! Недаром Федорка один раз сказала: „Не знаю, чого тоби не нравится, на мой вкус, ты дуже гарна дивчина“. На Федоркин вкус…» – горько усмехается про себя Динка, любуясь сестрой.

– А вот глаза у тебя стали совсем другие, – неожиданно говорит она вслух.

– Глаза? Какие глаза? При чем это тут? – останавливаясь посреди комнаты, удивленно спрашивает Мышка. Она давно уже привыкла ко всяким неожиданностям со стороны Динки, но ведь сейчас они говорят о папе и о маме, и при чем же тут какие-то глаза?

– Ты совсем не слушала меня, Динка. Я так беспокоюсь, а у тебя вечно одни глупости на уме, – с обидой говорит старшая сестра.

– Да нет, я, конечно, слушала… И я тоже беспокоюсь…

– Ну так почему же ты всегда вставишь что-то неподходящее? Говоришь с тобой об одном и вдруг слышишь что-то совсем из другой оперы… Ну почему это?

Динка вертит пальцем около головы.

– У меня мысли бегут наперегонки, – серьезно объясняет она. – Их нельзя удержать на месте.

– А надо, Динка, потому что ты вот так ляпнешь что-нибудь невпопад, и люди будут думать, что ты глупая.

– А я и правда не очень-то умная, у меня всего не хватает. И ума, и знаний, и красоты – всего-всего! Я ущербный месяц, – грустно улыбается Динка.

– Ты на самом деле так думаешь? – пытливо спрашивает Мышка, прислушиваясь к грустным ноткам в голосе сестры.

– Конечно, зачем бы я стала таиться перед тобой?

– Но ведь это же неправда, Динка, – присаживаясь рядом, горячо убеждает Мышка. – Я думаю, тебе просто надо научиться управлять собой, своими мыслями…

– Как обижен тот судьбою, кто не властен над собою, – задумчиво говорит Динка.

– Вот-вот… Откуда ты взяла эти строчки?

– Я их сама для себя придумала, только это мало помогает… У меня все – и злость, и горе, и обида – сразу, как горячая смола, прикипает к сердцу, и я уже ничего не могу с собой сделать… – И неожиданно для себя Динка вдруг тихо сообщает: – Вчера я узнала, что того музыканта, который играл на скрипке, убили…

– Убили? – широко раскрыв глаза, переспрашивает Мышка.

Динка молча кивает головой.

– Так вот почему ты просила укрыть тебя папиной тужуркой, – тихо говорит Мышка. Глаза Динки загораются злобой.

– Его убил Федор Матюшкин, он искал какие-то деньги… Это подлый негодяй, убийца! – Она вдруг хватает сестру за руку и смотрит ей прямо в глаза горячим, напряженным взглядом. – Скажи мне: если б ты шла по лесу, а впереди тебя шел Матюшкин, стреляла бы ты в него или нет?

Оторопевшая Мышка неуверенно качает головой.

– Как – стреляла? Из чего стреляла?

– Ну, предположим, у тебя был бы револьвер.

– Да я совсем не умею стрелять, – разводя руками, говорит Мышка.

– Ничего, сумела б… Револьвер не винтовка: нажал курок – и все! Ну так вот. Впереди тебя идет Матюшкин – выстрелишь ты в него или нет? – сдвинув брови, допытывается Динка.

– Впереди меня… Значит, в спину? – испуганно переспрашивает Мышка и вдруг решительно встряхивает головой. – Нет, в спину я стрелять не буду, мне это противно, я никого не могу убивать в спину!

– Скажите, какие интеллигентные штучки! Таких негодяев можно убивать со всех сторон! Ну хорошо, пусть он идет тебе навстречу. Так будешь ты стрелять в его кулацкую морду или нет? Я принципиально тебя спрашиваю!

– Да почему же это я буду ходить с револьвером и перестреливать всех кулаков? – возмущается Мышка.

– Не всех, а одного!

– Так это еще хуже. Всех так всех!

– Да ты раньше хоть одного убей!

– Не понимаю, раньше или позже… И вообще, как же это я посмею без всякого совета со старшими товарищами устраивать какие-то террористические акты? Такие вещи возможны только в случайной перестрелке или по заданию…

– Ладно, – махнув рукой, перебивает ее Динка, – задания у меня нет, так я этому Матюшкину устрою такую случайную перестрелку, что он у меня вместо одной получит десяток пуль!

– Нет, ты просто сумасшедшая или дуреха! Как была дуреха, так и осталась. А я взрослый человек, и нечего из меня дурака делать! – окончательно выходит из себя Мышка.

Сестры долго молчат.

– Тебе хорошо, – вдруг говорит Динка. – Ты уже закалила свое сердце от подлости. Я ведь недаром сказала, что у тебя стали другие глаза… Ты научилась смотреть поверх человека, и взгляд у тебя иногда такой холодный, твердый. В таких глазах и слез нет. А ведь я знаю, у тебя столько доброты и жалости к людям: когда ты приезжаешь из госпиталя, на тебе лица нет. Но, может быть, ты закалилась и от жалости? – тревожно спрашивает Динка.

Но Мышка качает головой:

– Нет, Динка… Ты сама знаешь, что это невозможно. И все-таки я закалилась. И знаешь от чего? От какой-то ежедневной борьбы с подлостью. – Мышка ловит вопросительный взгляд сестры и, смущаясь, поясняет: – Борьба – это громкое слово. Какой я борец, Динка! Я просто не могу выдержать так же, как ты. Только я не бегаю с револьвером, иначе мне пришлось бы каждый день стрелять в какую-нибудь гадину. Вот вчера, например… Привезли очень тяжело раненных солдат, предстоят ампутации. У одного совершенно раздроблена нога. У другого оторвана по локоть рука… разбита снарядом грудь. Такие муки, такие стоны. Ну, ты же была в госпитале, видела, каких привозят…

Динка молча кивает головой.

Сестра останавливается перед ней, прямая, тоненькая, на прозрачно-бледном лице ее глаза, обведенные синевой, кажутся черными, уголки розовых губ нервно вздрагивают.

«Нет, не закалилась она, нет», – быстро думает Динка, но голос сестры вдруг меняется.

– …И вот ты подумай. Сестры уже все готовят к операции, и вдруг Иван Евдокимович – ну, знаешь ты его, старый такой хирург, хороший, его все зовут у нас «седенький», – так вот он подходит ко мне и говорит: «Операции будем делать без наркоза…» Я прямо остолбенела. «Как без наркоза, почему? Я сейчас пойду к начальнику!» – «Не ходите, сестричка, бесполезно, я уже говорил с ним». – «Нет, нет! Задержите операции, у нас же есть наркоз, я знаю!» Бегу наверх к начальнику. Сидит такая туша в кителе, вся грудь в каких-то бляшках. А во мне все трясется. И голос… Не знаю даже, мой ли это голос, такой спокойный. Я говорю: «У нас мучительные операции, ампутации рук, ног… У нас же есть наркоз, дайте наркоз…» А он так отечески похлопал меня по руке: «Успокойтесь, сестра, вам пора привыкнуть ко всяким операциям, на то мы и военный госпиталь. Наркоза нет, все, что было, мы передали в офицерское отделение. Господа офицеры – народ изнеженный, а солдат на то и солдат, чтобы терпеть. Что поделаешь?»

– И ты… ты не дала ему по физиономии? – вскакивает Динка.

– Нет, я не дала, я бросилась в офицерскую палату. Ты знаешь, как я презираю их всех. Когда поднимаешься по лестнице, а они стоят так небрежно у перил, покуривают и лезут к тебе с пошлыми комплиментами, я ненавижу свое дежурство в офицерском отделении. А тут не знаю, что со мной сделалось… Я вбежала в палату, ой, я такого наговорила им, Динка! Тут были всякие слова: и честь, и доблесть русского офицера, который в самом жестоком бою идет впереди… Одним словом, я уже не помню всего. А потом выяснилось, что они об этом просто ничего не знали, все это выдумал начальник! Подумай, какой мерзавец! Ну зато и ему попало! – Мышка вдруг звонко рассмеялась.

Но Динка тревожно спросила:

– А наркоз как же?

– Да не только наркоз появился: этот наглец еще полчаса извинялся передо мной и уверял, что я его не так поняла. Вот с какими типами приходится работать! – глубоко вздохнув, добавила Мышка.

– Подожди! – перебила ее Динка. – Значит, все-таки эти офицеры тоже возмутились?

Мышка пожала плечами и усмехнулась:

– Кто-то, может, и возмутился, а кто-то просто из самолюбия… Одним словом, взгрели они этого прохвоста здорово! Вызвали в палату… Я, конечно, не была при этом, но Иван Никодимыч был… А что ж ты думаешь! В этой палате как раз собран весь цвет высшего общества! Тут такие козыри, как сын генерала, двоюродный брат министра, два чистокровных князька…

– Значит, сам начальник госпиталя их боится?

– Конечно, он перед ними заискивает. И сейчас по всему госпиталю разносит слух, что вот, мол, господа офицеры пожертвовали ради своих солдат наркозом… А солдаты откуда-то все знают. «Если б, – говорят, – не сестричка, так резали б нас, как скотину», – усмехается Мышка.

Динка крепко обнимает сестру.

– Ты действительно закалилась, Мышечка, а я бы только ревела, ругалась и бегала с револьвером!

– Все это еще детство, Динка… Вот ты хочешь мстить какому-то кулаку Матюшкину. Я понимаю, что у тебя в сердце делается… Но нельзя думать об одном человеке, когда кругом сотни, тысячи гибнут на войне, на каторге, в тюрьмах… Ты помнишь, как на золотых приисках были расстреляны безоружные рабочие? А сколько сейчас политических в тюрьме! Вокруг, вокруг, Динка, гибнут лучшие люди! Идет такая борьба, Динка! Вот для чего нужно копить силы и ненависть, а не терять их на какого-то кулака Матюшкина, – горячо убеждает Мышка.

Но Динка вместо ответа тихо спрашивает:

– Ты не знаешь, когда приедет Леня?

– Нет. Но, я думаю, уже скоро. А ты соскучилась по нем? – с улыбкой спрашивает Мышка.

– Нет, мне некогда скучать. Я никогда не скучаю, а просто чувствую пустоту вот здесь. – Динка прижимает руку к сердцу и серьезно смотрит на сестру. – Мне кажется, если б Леня уехал на целый месяц или на два, я бы тихо скончалась, просто скончалась, и все!

– Вот видишь, Динка, а почему же ты никогда не веришь, что мне так же не хватает Васи? – с упреком говорит Мышка.

– Нет, я верю, что тебе его не хватает. Но ведь это не любовь… Я хочу сказать, не настоящая, ведь ты же сама говорила, Мышка, что любовь – это чудо! И стихи об этом написаны, и книги. А где же это чудо у нас?

– Какое чудо? Что я тебе говорила и что ты читаешь, Дина? – удивляется Мышка.

– Ну, что я читаю? Твоего любимого Блока, Ахматову, мало ли что еще – так при чем это? – насмешливо спрашивает Динка.

– А при том, что с тобой очень трудно разговаривать и вообще нет времени разбирать сейчас все твои фантазии. Ну уж недаром Вася говорил, что у нас вечная говорильня! – раздраженно бросает Мышка. – Вася – человек дела, и он действительно прав, что нельзя тратить время на бесполезную болтовню.

– Ну и не трать. А Вася твой – дуботол! – равнодушно бросает Динка.

– Неблагодарная ты! – с горечью говорит Мышка. – Разве мало Вася сделал для всех нас, для Лени?

– Ну и что ж, что сделал? Так за это я должна отдать ему сестру? А я уж вижу, к чему дело клонится… Подумаешь, какое чудо – Вася! Чудо-юдо! – неожиданно хохочет Динка.

За дверью на ее смех восторженным визгом отвечают собаки.

Динка, не глядя на обиженную сестру, мчится к двери и, присев на пороге, обнимает мохнатые морды заждавшихся ее собак.

– Собакевны мои, дружоченьки!.. Прима! Прима! – кричит она, вскакивая.

Из густых зарослей орешника доносится тихое ржание, и стреноженная Прима скачет на зов хозяйки.

Глава 9

У пруда

Захватив со стола горячую картофелину, Динка осторожно отрезает тоненький кусочек хлеба и делит его между собаками, потом так же осторожно отрезает еще один кусочек и несет его Приме.

– Ешь скорей, – шепотом говорит она, пока Прима мягкими губами собирает с ее ладони последние крошки.

Хлеба мало, нельзя кормить лошадь, когда многие люди сидят без хлеба. В городе все так дорого, люди говорят: «Ни к чему нельзя подступиться». И все с каждым днем дорожает, на базарах торгуют из-под полы спекулянты. Хорошо, что Мышка хоть в свое дежурство ест в госпитале – все-таки что-то горячее, а Динка мало думает о себе, ей лишь бы картошка была, а картошка есть, в прошлом году Ефим вместе с Леней накопали несколько мешков, в этом году по совету Ефима они засадили весь огород одной картошкой и сейчас доедают остатки… Когда мама и Леня дома, готовится настоящий обед, а когда Динка остается одна, то ей лень что-нибудь придумать, и вся еда всухомятку. Денег в доме тоже мало. Когда мама уезжала, собрали все, что можно, для папы. Динка бегала на базар, продала кое-какие вещи… Раньше Леня зарабатывал уроками, а теперь его часто посылают с поручениями, от уроков пришлось отказаться. После папиного ареста маме было очень трудно устроиться на службу: хорошо еще, что ей давали на дом переписку, но старая пишущая машинка так часто портилась, что Лене приходилось постоянно чинить ее.

Динка вспоминает, как плохо они жили зимой. На хуторе, конечно, будет лучше. Все-таки здесь огород, своя картошка. Марьяна приносит молоко.

«Мы-то не пропадем, – думает Динка, – а вот папе нужно чаще посылать посылки. Скорей бы мне кончить гимназию и поступить на службу в Мышкин госпиталь. Но для этого надо еще пройти краткосрочные курсы сестер». Динка сидит у пруда. Давно не чищенный пруд, или ставок, как называет его Федорка, зарос камышами и осокой; на крошечном островке посредине зацветают синие и желтые ирисы; на воде, затянутой зеленой ряской, лениво распластались лягушки; в траве монотонно журчит ручеек.

Мысли Динки вялые, стоячие, словно затянутая ряской вода, в глубине которой бьет живой ключ. Так и у Динки под всеми мыслями бьется главная: Иоська!

Надо ехать искать Иоську. Но где искать, с чего начинать поиски?

Динка складывает на коленях руки, тихонько шевелит пальцами. После вчерашнего дня она чувствует себя разбитой, ей кажется, что даже голова у нее как чужая, приросла к шее.

«Ну куда я такая поеду? – сердится на себя Динка. – Надо очнуться, взять себя в руки. Ведь искать так искать, а не ползать осенней мухой. И что это я так сразу падаю духом, словно обухом меня по голове стукнули. Ведь вот у мамы сколько горя, а кто видел ее такой поникшей? А Катя, бедная…»

Когда Динка думает о Кате, перед ней почему-то всегда возникает одна и та же картина… Утонувшая в снегу избенка, покрытые инеем бревенчатые стены. Из угла, где лежит Костя, слышится надрывный кашель. На дворе, закутанная в серый платок, Катя колет мерзлые дрова, а на крыльце, завернутый с головой в тулуп, сидит маленький мальчик. Зовут его Женька, и он тоже часто болеет. Ссылка… Все это называется – ссылка в Сибирь. Один раз дядя Лека вырвался к Кате… Каких только препятствий не чинила ему в пути полиция! Больше месяца добирался он до глухого села, где далеко друг от друга разбросаны домишки ссыльных. Многим уже давно кончился срок, но их держат еще годами. Рассказывая о жизни Кати, дядя Лека плакал.

«Чем я мог им помочь?» – хватаясь за голову, повторял он.

Но Катя писала, что он очень помог. И хотя по пути его много обыскивали, он провез прямо на себе теплые вещи, зашитые в тулуп деньги и лекарства для Кости. О Кате Динка боится даже думать, так больно и страшно ей за нее. И всем страшно, и все молчат, только у мамы появились такие глубокие морщинки на лице и столько седых волос, что нет уже никакого смысла выдергивать их. Да и не надо! Мама всегда будет молодой! Динке кажется, что в сердце у мамы горит спокойный, ровный, вечный огонек. Поэтому в ней никогда не иссякает энергия, и во всяком деле она становится необходимым, нужным человеком. Даже отец Андрея, старый рабочий «Арсенала», не может обойтись без нее. Это рассказывал Динке сам Андрей, за которым по-прежнему сохранялось ласковое прозвище «Хохолок».

«Уехала я и даже не попрощалась с ним, – думает Динка. – Спешила на хутор. А теперь вот сижу и ничего еще не видела по-настоящему».

Динка встает и обходит пруд. Из-под ног ее в мокрой траве прыгают крохотные зеленые лягушата. Динка глубоко и жадно вдыхает знакомый запах болотных растений, травы и цветов. Не спеша поднимается по заросшей тропинке в ореховую аллею, над головой ее смыкаются густые ветки с мягкими, широкими листьями. По обеим сторонам аллеи в зеленой чаще синеют крупные фиалки и отцветающие ландыши. В красном цветике смолки гудит мохнатый шмель. Динка присаживается на траву и долго смотрит, как ползают, хлопочут и куда-то торопятся муравьи, жучки и козявки.

Жизнь! Жизнь! В самом маленьком кусочке земли, в самой крошечной козявке – везде жизнь! Как же должен быть чист и прекрасен человек, чтобы быть достойным всего этого! «А у меня черная душа… черная душа… – в отчаянии думает Динка. – Во мне вечно кипит ненависть и злоба. Такая ненависть, что меня можно выпускать на врага, как цепную собаку, как взбесившуюся кошку. Я бы просто драла их когтями, зубами, пока б не сдохла сама… Господи боже мой! А ведь настоящие люди поступают совсем не так, они борются день изо дня, рискуя собой, разъясняют людям правду, рабочие устраивают забастовки, их семьи голодают, а они борются, они тоже, может быть, хотели бы запросто бить своих хозяев, но они понимают, что этим ничего не достигнешь и что надо слушаться настоящих, умных людей, а не придумывать ничего от себя. Все, все борются, и даже Мышка в своем госпитале, а мне уже пятнадцать лет, и только один раз Леня с мамой дали мне листовки разбросать на кирпичном заводе, и то с какими предупреждениями, как будто я совсем глупенькая. А что мне листовки? Когда-то их кто прочитает. Меня нужно посылать в бой, прямо в бой, с красным флагом!..»

Динка вскакивает на пенек и, сложив руки на груди, смотрит на плывущие в небе лебеди-облака. В бой! В бой! С красным знаменем! Ветер колеблет тонкую фигурку девчонки-подростка, солнце нещадно печет затылок, золотит ее косы.

– Я здоровая как лошадь! Как бык! В бой! Вот куда меня нужно послать! – взмахивая крепко сжатым кулачком, говорит Динка.

А вокруг все живет, все радуется жизни, и Динка смиряется.

«Куда пошлют, туда и пошлют, – покорно думает она. – А пока что мне надо искать Иоську. И Мышку я зря обидела…»

Динка возвращается тихая, умиротворенная.

– Хочешь, я съезжу на почту, Мышенька? – ласково спрашивает она сестру. – Может, там есть письмо от мамы или от Васи… Я мигом туда и обратно.

Мышка не может устоять перед ласковым голосом сестры, но она хотела бы показать ей все-таки, что нельзя быть такой грубиянкой.

– Не надо, – холодно говорит она. – Я сама поеду к поезду и зайду на почту!

– Значит, ты поздно вернешься? – спрашивает Динка. – Я тебя встречу. Хорошо?

– Меня встретит Ефим, – не глядя, отвечает Мышка. Но Динка обеими руками поворачивает к себе лицо сестры и звонко чмокает ее в нос.

– Мирись со мной! Ну, мирись! Я вовсе не хотела обидеть твоего Васю. Я сама его люблю, только мы не сходимся характерами. Но разве ты хотела бы, чтоб все люди были похожи друг на друга? Чтоб мы с Васей были как две капли воды?

– Ничего я не хотела, но такая капля, как ты, может переполнить чашу любого терпенья! – важно заявляет Мышка. Но Динка, хохоча, вертит ее по комнате.

– Ой, сказала и довольна! Страшно довольна собственным красноречием!

– Болтушка ты! – смеясь, отбивается Мышка.

– Я еду на почту! К Почтовому Голубю! Эй, Прима! – Динка хватает с гвоздя уздечку и, заложив два пальца в рот, пронзительно свистит.

– Ой! – зажимая пальцами уши, морщится Мышка. – Когда ты отучишься от этого свиста?

– Зачем? Ведь это для Примы! Вон она скачет, смотри!..

Ездит Динка без седла, как лихой наездник. Похоже, что ее поездки с Примой доставляют обеим большое удовольствие, потому что соскучившаяся Прима прямо от крыльца берет в галоп.

Глава 10

Почтовый голубь

Выехав на дорогу, Динка искоса бросает взгляд на чернеющий вдали лес. О, этот страшный, черный, бесконечный лес! И глубокий, заросший кустарником овраг позади хаты Якова. Никогда больше не пойдет она туда. Вот только портрет Катри…

Когда-нибудь, может быть, с Леней они возьмут его оттуда. Ведь Катря – Иоськина мама. Конечно, она перенесет этот портрет к себе, и когда Иоська найдется, Динка скажет ему:

«Смотри, здесь твоя мама…»

Динка не успевает додумать, что еще скажет она осиротевшему мальчику, горло ее предательски сжимается, и, чтобы мгновенно прервать свои жалостливые мысли, она сильно дергает поводья:

– Вперед! Прима, вперед!..

Дорога к станции кажется ей очень короткой, знакомый лес – милым, верным убежищем. Сквозь густо сплетенные ветви мягко просвечивает нежно-зеленый свет, из-за вековых дубов застенчиво выглядывают белые березки. Одну из них, бедную кривульку, Динка особенно любит: ветки у ней стелются по земле такие пышные, со свежими зелеными листиками, а ствол, раздвоенный посредине, неизвестно кем искалеченный, стоит, горбится, как седенький старичок. Часто в детстве сидела под этой березкой Динка и думала о том, что вот и люди такие бывают… Калеки… Обидно и горько им жить на свете. Каждый год Динка по-хозяйски обходила этот лес. Люди часто обижали деревья. То разложат костер под самым стволом и дочерна опалят его огнем; то надрубят березку, и в пожелтевшие стружки каплями слез стекает березовый сок, плачет береза… То просто наехавшие дачники набросают где-нибудь в уютном местечке просаленную бумагу, пустые бутылки, разбитое стекло…

«И что это за люди? – думает Динка. – Неужели не понимают они красоты природы, не ценят ее?»

Видя, что хозяйка глубоко задумалась, Прима умеряет шаг, легкой, плавной рысцой выезжает из леса, минует дачи, железнодорожный переезд. Дачная почта помещается в маленьком голубом домике, терраса его выходит в палисадник с круглыми клумбами цветов. Динка привязывает у калитки Приму и торопится по усыпанной песком дорожке. «Хоть бы маленькое письмецо от мамы! И от Васи бы», – волнуясь, думает она.

На почте никого нет. На стене прямо против двери царский портрет, в углу старинная икона; под стеклом вокруг головы Божьей Матери венчиком рассыпаны блестящие цветные камешки. На длинном столе, отгороженном от посетителей прилавком, гора писем. Среди них больше всего солдатских фронтовых треугольников. Динка тщетно оглядывается вокруг и, неторопливо постукивая пальцами о прилавок, ждет.

– Ах, простите! Это вы? Я только что с поезда, и письма еще не разобраны! Но я сейчас, одну минуточку!..

Невысокий юноша в солдатской гимнастерке торопливо выходит из задней двери и начинает перебирать письма. Пальцы у него тонкие, длинные, лицо удивительно светлое, чистое, как у ребенка.

– Сейчас, сейчас… Я так и думал, что вы сегодня приедете, и очень спешил, но вы знаете, на днях меня отправляют на фронт, – быстро бормочет он, словно оправдываясь.

– Вы поедете на фронт, Миша? – удивленно спрашивает Динка. Ей даже не верится, что этот мальчик, этот Миша Жиронкин, которого они с Мышкой прозвали Почтовым Голубем, может поехать на войну и с кем-то сражаться, кого-то убивать. – Вы, Миша, на войну? – улыбаясь, переспрашивает она.

Юноша взмахивает длинными, девичьими ресницами, большие голубые глаза его застенчиво щурятся, щеки заливает густой румянец.

– Меня еще зимой мобилизовали в стрелковый полк. Но я, знаете, наверно, не смогу стрелять в живых людей, – жалко улыбаясь, поясняет он. – Я плохой солдат. Конечно, я должен. За царя и отечество…

– За царя и отечество… – машинально повторяет Динка.

Бедный, бедный Почтовый Голубь… Он давно и безнадежно влюблен в Мышку. Когда Мышка появляется на почте, Голубь совсем теряется. Несмелый и стеснительный по природе, он не может даже ответить ей, есть ли письма, и только смотрит на нее большими, чистыми, как родник, васильковыми глазами.

– Ничего, ничего… Я не спешу, – смущаясь так же, как он, поспешно говорит Мышка.

– Я сейчас, сейчас… Письма должны быть, – бормочет несчастный Голубь. – Я найду…

Мышка терпеливо ждет. Если писем все-таки не оказывается, Миша Жиронкин приходит в полное отчаяние. Он хотел бы отдать ей всю пачку любых писем. Миша чувствует себя так, будто он виноват в том, что ей не написали…

– Письма немного задержались, – смущенно говорит он. – Они еще в дороге. Но завтра обязательно придут, я уверен, что придут. Только не беспокойтесь, пожалуйста.

– Ничего, ничего, – торопится успокоить его Мышка. – Признаться, я и не ждала сегодня.

– Нет, как же! Вы приехали, а писем нет. Что же это такое! Как можно… Ведь это для вас напрасное беспокойство.

Бедный Почтовый Голубь снова и снова перебрасывает все письма и в отчаянии разводит руками.

– Да пустяки, – уверяет его Мышка. – Я и не ждала, я просто так приехала.

Прощаясь, Жиронкин широко распахивает перед Мышкой обе половинки двери. Из-за доброты и сочувствия к юноше Мышка ласково улыбается ему, протягивает руку. Вспыхнув от счастья, он осторожно, как хрупкую вещь, держит на ладони ее пальчики, не смея пожать их.

– Вы приедете завтра? – с замирающим сердцем спрашивает он.

– Не знаю. Может быть, сестра… – говорит готовая провалиться сквозь землю Мышка.

Дома она машет руками и смеется:

– Ни за что больше не поеду! Мы стоим на этой почте, как два дурака, друг против друга и краснеем. Нет, ты только представь себе эту картину! Причем от смущения или еще какого-то идиотского чувства я веду себя так, что этот бедняжка вполне может предположить, что я влюблена в него!

– Да нет, он смотрит на тебя как на божество! – хохоча до слез, уверяла сестру Динка.

У Миши Жиронкина трудная жизнь. Отец его умер, когда мальчику было два года. Мать, громоздкая провинциальная дама, страстная почитательница царской фамилии, вышла замуж за начальника почты, кругленького, безликого мужичонку с увядшим бабьим лицом. Оба они, и мать и отчим, держат Мишу в ежовых рукавицах. Когда мать, шурша накрахмаленными юбками, входит в комнату, сын низко склоняется над столом, не смея поднять на нее глаза.

– Мишель! – медленно растягивая слова, говорит мать. – Я оставила тебе в кухне обед, можешь уйти на десять минут, я тебя заменю. – Она величественно усаживается за перегородкой и, опершись локтями на стол, разглядывает свои пухлые руки в кольцах. – Иди же, что ты стоишь?

– А вы уже обедали, мамаша? – робко спрашивает сын. – И папаша тоже?

– Конечно. Мы всегда в свое время обедаем. Ступай. И не забудь перекрестить лоб!

– Как можно-с! – бормочет Миша, пятясь спиной к двери.

– Обожди, – останавливая его движением руки, говорит мамаша. – Подай мне сюда стакан чаю!

– Сию секунду!

Миша мгновенно исчезает. Через минуту он приносит матери стакан чаю и тонкий ломтик лимона.

– Пожалуйте-с.

Мать благосклонно треплет его по щеке.

– Ну иди! И не вздумай греметь посудой, папаша спят!

…Однажды, приехав не вовремя, Динка присела на скамейку в палисаднике. Почта была еще закрыта, но за стеклянными половинками дверей раздавалось могучее контральто госпожи Жиронкиной:

– Ты зарабатываешь себе только на кусок черного хлеба, тебя кормит отчим. Понятно тебе это или нет?

Динка не слышала слабого возражения юноши, но вслед за ним раздалась звонкая пощечина и бушующий голос:

– Ты ножки должен целовать отчиму! Он взял тебя паршивым щенком, кормил, поил, выучил и пристроил к месту! Вон отсюда, негодная тварь! И не смей появляться в комнатах, пока не попросишь прощения у меня и у отчима!..

Динка, замерев от ужаса, прижалась к спинке скамьи. Когда почта открылась, она увидела Мишу за конторкой, очень бледного, с красным пятном на щеке. Он привычно вскочил, улыбнулся испуганной, жалкой улыбкой забитого ребенка. Динка, не зная, что сказать и чем его утешить, наклонилась к конторке:

– Вам кланяется моя сестра.

– Ваша сестра? Мне? – Родниковые глаза засияли, наполнились слезами. – Ваша сестра – ангел…

– Вы очень любите ее? – с глубокой грустью и теплым участием спросила Динка. Он вздрогнул, испугался.

– Как можно-с? Кто я такой, чтоб ее любить? Какое право я имею…

– Вы человек… У каждого человека есть право любить, – серьезно сказала Динка.

– Я не человек, я слуга. – Он немного помедлил и, бросив взгляд на царский портрет, громко добавил: – Я слуга царя и отечества.

– Вы слуга своей матери. Это она вдолбила вам в голову… – резко начала Динка.

Но Миша вскочил и, указывая на дверь, быстро зашептал:

– Тише, ради бога, тише… Если она услышит, мне конец!

– Чепуха! Чем скорей они вас выгонят, тем лучше, – шепотом сказала Динка. – Без них вы станете человеком!

– Нет, я никогда не стану человеком. Я не расплачусь с ни

Данная книга охраняется авторским правом. Отрывок представлен для ознакомления. Если Вам понравилось начало книги, то ее можно приобрести у нашего партнера.

Поделиться впечатлениями
Источник: http://knigosite.org/library/read/61283


Закрыть ... [X]

Тексты песен и стихов Андрея Макаревича и Машины Времени Большая сельская свадьба

Лицо у человека с зубами Лицо у человека с зубами Лицо у человека с зубами Лицо у человека с зубами Лицо у человека с зубами Лицо у человека с зубами Лицо у человека с зубами Лицо у человека с зубами